— Не дождешься, Жан-Люк, — сухо ответил Пьер, сбрасывая на свободный стул отсыревшую куртку.
Он сел спиной к кирпичной кладке, машинально выбирая угол с полным обзором входной двери. Привычка, которую невозможно было вытравить ни годами мирной жизни, ни литрами спиртного.
Компания подобралась под стать месту. Жан-Люк, потерявший глаз и руку под Кольвези еще в конце семидесятых и теперь коротавший век на ветеранскую пенсию и нелегальную торговлю антиквариатом; невысокий жилистый корсиканец Матео, до сих пор вздрагивавший от резких звуков после трех контузий в Руанде; двое бывших унтеров из второго парашютно-десантного, чьи имена стерлись из памяти Дюбуа еще лет десять назад. Все они были реликтами той же самой бесконечной, никому не нужной бойни, перемоловшей их молодость и оставившей взамен покалеченные тела и дыры в головах.
Крид небрежно бросил на стол пачку сотенных купюр и кивнул пожилому хозяину бара, перетиравшему бокалы:— Кальвадос. Тот, что в темных бутылках под стойкой. И мяса.
Бутылки на столе появлялись одна за другой с пугающей скоростью. Разговоры завязались громкие, хриплые, пересыпанные отборным казарменным матом и специфическим легионерским жаргоном, в котором французские слова намертво переплетались с немецкими, арабскими и славянскими ругательствами. Вспоминали шлюх из Джибути, тухлую воду в фляжках посреди Сахары, бестолковых штабных полковников, присылавших не те боеприпасы, и пьяные драки с морской пехотой в Марселе.
Крид поддерживал беседу с легкой, снисходительной полуулыбкой светского льва, случайно заглянувшего в зверинец, умело подливая ветеранам и незаметно направляя градус разговора.
Пьер пил молча. Он опрокидывал стопку за стопкой, чувствуя, как крепкий яблочный спирт выжигает пищевод, но хмель не приносил привычного облегчения. Наоборот, с каждым глотком вокруг становилось все темнее и холоднее, словно из мутных углов подвала на него начинали пялиться невидимые зрители.
— А помнишь Дитмара? — внезапно подал голос Матео, крутя в узловатых пальцах стакан с мутной анисовой настойкой. — Того здорового баварца из твоего второго взвода, Пьер? Который на спор мог согнуть шомпол от пулемета голыми руками?
Шрам медленно поднял тяжелый взгляд на корсиканца. Рубец на щеке натянулся, заныл от сырости.
— Помню, — коротко бросил наемник.
— Я тут на прошлой неделе встретил его брата в Страсбурге, — продолжал Матео, не замечая, как изменилось лицо француза. — Спрашивал, где Дитмар прикопан. Говорит, мать до сих пор надеется, что он где-то в Африке осел, ферму завел. Наивная старуха. Я-то знаю, что вас там под Буаке в девяносто пятом знатно раскатали.
В зале на мгновение стало тихо, только дождь барабанил в узкие подвальные окна под самым потолком да гудел старый холодильник.
Жан-Люк тяжело вздохнул, подцепил своим железным крюком бутылку кальвадоса, разлил по кругу и с глухим стуком опустил протез на дерево:— За тех, кто не вернулся. Поднимайте, черти. За пацанов.
Все за столом встали. Даже Крид поднялся со своего места, приняв идеальную офицерскую осанку, хотя в его ледяных глазах не промелькнуло ни тени скорби — лишь холодный расчет человека, привыкшего списывать человеческие жизни в графу неизбежных накладных расходов.
Пьер поднимался медленно, будто на его плечи внезапно взвалили цинковый ящик с патронами.
— Aux morts, — глухо пробормотал одноглазый.
Они выпили стоя, не чокаясь, и молча вернулись на свои места.
Для остальных этот тост был привычным ритуалом, данью традиции, после которой можно было снова ржать над сальными байками и спорить о футболе. Но для Дюбуа этот тост каждый раз откупоривал чугунную крышку выгребной ямы памяти.
Перед глазами, смывая лица собутыльников и обшарпанные стены парижского кабака, вставала та самая проклятая поляна под Буаке. Запах горелой резины, визг рикошетов по броне подбитого колесного бронетранспортера и крики людей, заживо сгоравших внутри металлической коробки, пока он, молодой сержант Дюбуа, полз по раскаленной красной глине с перебитой надкостницей и сорванным скальпом, пытаясь нащупать чужой автомат. Там, в той траншее, остался Дитмар — с оторванными ногами, безумными глазами и гранатой без чеки, зажатой в мертвеющей руке. Там остался весельчак Клод, которому осколок срезал половину лица. Там сгнили четырнадцать парней, с которыми он делил один паек, одну флягу и одних шлюх на протяжении четырех лет.
Из всего его родного взвода выжил он один. Каким-то нелепым, издевательским чудом его подобрали парашютисты через сутки, полумертвого, засыпанного землей и залитого чужой кровью.
Именно тогда внутри что-то сломалось. Не с громким треском, а тихо, навсегда. Вернувшись из госпиталя, Пьер швырнул свой белый кепи на стол командира полка, разорвал продление контракта и ушел на вольные хлеба. Потому что служить государству, которое отправляет пацанов на убой ради защиты чужих нефтяных вышек, а потом выплачивает их семьям копеечные компенсации, он больше не мог физически. Но свобода не принесла покоя: мертвецы не остались в африканской саванне, они погрузились на транспортный самолет вместе с ним и с тех пор неотступно следовали за ним по пятам, в какой бы клоаке мира он ни пытался от них спрятаться.
— Эй, Пьер, ты чего скис? — хлопнул его по плечу захмелевший унтер. — Забудь ты старое! Мы живы, черт побери! Пей давай!
Шрам не ответил. Он аккуратно, стараясь не раздавить толстое стекло, сжал стакан пальцами, чувствуя, как мелко подрагивают сухожилия. Алкоголь внутри больше не грел. Он превратился в тяжелую, мутную смолу, которая давила на виски и заливала мозг едкой, ядовитой горечью.
— Еще по одной, — бросил француз хозяину, пододвигая пустой стакан.
— Хватит с тебя на сегодня кальвадоса, старик, — негромко, но властно произнес Крид, перехватывая его руку за запястье. Хватка у блондина была железной, сквозь дорогую ткань сорочки проступали твердые, словно тросы, мышцы. — Ты уже пьешь так, будто собираешься захлебнуться назло интендантской службе.
Пьер медленно повернул голову, глядя бывшему капитану прямо в переносицу:— Убери клешню, Виктор. Я пью за свои.
— Твои бабки меня не интересуют, — Крид даже не моргнул, удерживая его руку. — Меня интересует твоя способность соображать. А ты сейчас начнешь крушить мебель, просто чтобы заглушить шум в собственных ушах. Я слишком хорошо тебя знаю, Дюбуа. Ты не умеешь грустить тихо. Ты обязательно попытаешься забрать с собой в могилу пару случайных свидетелей.
Одноглазый Жан-Люк покосился на них, безошибочно почуяв разлившееся над столом напряжение, и благоразумно уткнулся в свою тарелку с квашеной капустой. Спорить с Кридом даже по пьяному делу не рискнул бы ни один здравомыслящий ветеран.
Шрам несколько секунд молча сверлил командира взглядом, затем шумно выдохнул сквозь зубы и разжал пальцы. Стакан со стуком опустился на столешницу.
— Пошли отсюда, — прохрипел Пьер, поднимаясь на ноги. Ноги держали плохо, в голове шумело, как в турбине транспортника, а сырой воздух подвала казался слишком тесным для дыхания. — Мне душно в этой богадельне. Здесь пахнет покойниками сильнее, чем в морге.
Крид усмехнулся, бросил на стол еще одну зеленую купюру, покрывавшую все счета с тройным запасом, и легко поднялся следом, застегивая кашемировое пальто:— Вот это уже конструктивный подход. Прогуляемся, Пьер. Тебе определенно нужно проветрить мозги, пока ты не решил пустить себе пулю в лоб из чистого перфекционизма.
Они вышли наружу, оставив за спиной пьяный гул ветеранов и скрип старых дверей. Ночь встретила их ледяным дуновением ветра со стороны Сены и бесконечной, монотонной дробью капель по жестяным карнизам спящего Парижа.
Глава 4
Дождь над восточными кварталами Парижа сменился мелкой, противной водяной пылью, которая висела в воздухе мутным пологом и превращала свет редких натриевых фонарей в грязные оранжевые кляксы. Мокрая брусчатка тускло отсвечивала маслянистыми разводами, а из узких щелей между домами тянуло сырыми подвалами, тухлыми овощами и запахом немытых переулков, в которых столичный лоск смывало начисто вместе с первым ливнем.