Согласование состоялось. Устное, при свидетеле, все по зазору, найденному Мири. Вечером я доложил ей об исполнении, и она выдержала свою тройную паузу и сказала: «Зафиксировано. Комбинация проведена по плану». Помолчала еще секунду и добавила: «Отмечаю: план был мой». Я не стал спорить. У напарников, которые считают введенное, тоже есть право на маленькое «а я говорила».

Так началась моя субботняя жизнь, и жизнь эта, скажу сразу, была лучшим, что случилось со мной в Академии к тому моменту.

Доки кампуса после тренажерных классов, это как жаровня после столовой: то же назначение, другая температура. В классах нас учили железу по схемам, чистым, векторным, где каждый контакт нарисован и каждый болт затянут с паспортным моментом. В доках жило железо настоящее: учебные боты, три буксира, катер начальника кампуса и вечная очередь мелкого флотского хлама на профилактику. У настоящего железа схемы не совпадали с натурой никогда: за сорок лет службы любую машину чинили сто рук, и семьдесят из них держали паяльник так себе. Настоящее железо, как я сформулировал для Мири, врет интереснее.

Бригада у Ходана была из шести человек, все вольнонаемные, все старые, и различал я их первое время по звукам: Сипа сипел, Молоток стучал даже там, где стучать не требовалось, а Тищенко, наоборот, работал в полной тишине, и когда из его угла раздавался звук, бригада вставала и шла смотреть, потому что просто так у Тищенко звуков не бывало.

Железо дока тоже имело имена и характеры, и знакомили меня с ними, как с людьми, по очереди и с комментариями. Буксир номер два, «Бабушка», старейшина парка: заводилась с полоборота, тянула безотказно, но требовала прогрева ровно одиннадцать минут, и попытка сократить ритуал каралась днем капризов. Буксир номер пять, «Прокурор»: этот не прощал ничего, любая небрежность в обслуживании вылезала на нем немедленно и с оргвыводами. Восьмой, мой крестник с полостью, клички до той поры не имел, стоял в углу безымянным инвалидом, а после заварки латки Сипа окрестил его «Дыхлом», и я до сих пор считаю, что поучаствовал в судьбе машины дважды: диагнозом и биографией. Катер начальника кампуса имени не имел принципиально: бригада звала его «оно» и обслуживала в перчатках, как чужое. «Оно», пояснил мне Молоток, ломаться не может, потому что если оно сломается, виноватых назначат раньше, чем найдут поломку.

Отдельного слова заслуживает казенный инструмент, и слово это я обещал еще при починке лампы. В доках инструмент был бригадный, собственный, намоленный, но на подхвате валялся и казенный комплект «Техник-универсал, набор № 2», выданный Академией. Так вот: отвертка из этого набора умела все, кроме одного. Она не умела крутить. Жало из сплава, который проектировал явно вегетарианец, слизывалось о третий винт; ручка была рассчитана на ладонь существа, не встречающегося в природе; а магнитный наконечник намагничен был так, что винты он не держал, зато собирал на себя всю стальную пыль дока и к концу смены выглядел, как еж после линьки. Бригада хранила «Техник-универсал» в отдельном ящике и выдавала его исключительно практикантам из метрополии, по принципу: этот все равно ничего не открутит, так пусть хоть казенным.

Мой ящик Гейра в док я не носил, светить отцовский инструмент не хотел, но три предмета переехали в мой рабочий шкафчик насовсем: щуп, любимый ключ на семнадцать и моток изоленты, рабочей, не парадной. Синяя парадная жила в кубрике, в описи, на своем месте. Порядок, это когда у каждой изоленты своя должность.

Меня поставили подавать. Подавать, это низшая должность дока: принеси, подержи, посвети, сбегай. Я подавал. Подавал я, смею думать, хорошо, потому что подача, это профессия, и на Целине я прошел ее полный курс: правильно поданный ключ ложится в руку рабочей стороной, правильно поданная деталь идет с ветошью, если она в масле, а правильно поданный свет не слепит того, кому светишь. На третью субботу Молоток, приняв у меня струбцину, посмотрел на нее, потом на меня и сказал бригаде: «О. Гляди-ка. Подает, как учёный». Бригада поглядела. Ходан не поглядел, и по этому непогляду я понял, что он все уже видел раньше всех.

Про язык доков скажу коротко, чтобы больше к этому не возвращаться. В первую же субботу, за перекусом, Сипа, кивнув на новый имперский катер, просипел что-то вроде «ковшовая работа, сразу видно», и бригада усмехнулась в семь усмешек, включая мою вежливую непонимающую. Расшифровку я добыл позже, по крупицам: Ковш, это старая гвардия, кто строил и летал до Присоединения, а Черпак, это новые, присланные, которые «черпают, где не наливали». При кадетах эти слова не произносились, при мне произнеслись на вторую субботу, и я оценил аванс. Сам я в эти разговоры не встревал ни словом, ни лицом: у меня на родной планете своя пара кличек для того же шва, и чужие швы, я знал твердо, обсуждают молча.

Уговор с собой у меня был железный: квалификацию не показывать. Подавать, молчать, узлов не касаться. Продержался уговор четыре субботы.

На пятую бригада меняла тельфер на такелажной раме, работа парная, верховая, и страховку внизу вязал молодой вольнонаемный из новеньких, парень старательный и бестолковый, как все старательные. Я посмотрел на его узел и увидел то, что увидел: узел был красивый. Красивый и мертвый: под рывком такой съезжает. У нас за такой узел грунд-бригадир снимал человека с рампы молча, одним пальцем, и палец этот означал конец карьеры.

Дальше руки сделали все без совещания со мной. Я подошел, разобрал красивое, связал по-такелажному, косым с контркольцом, как вязали грунды на рампе, как вязал я сам тысячу раз, проверил рывком и вернулся к своим ключам. Заняло секунд сорок. Бригада не сказала ничего. Ходан, стоявший у рамы, посмотрел на узел, потом на меня, тем же некрашеным взглядом, и тоже не сказал ничего.

А со следующей субботы меня перестали ставить подавать.

Без объявлений, без перевода приказом: просто Ходан утром, распределяя, буркнул «Форк, со мной, на второй буксир», и я оказался у открытого тракта, с ключами, на работе, которую еще неделю назад мне бы не доверили и во сне. Повышение молчанием. Я знал этот жанр наизусть, дома хвалили так же: тебе не говорят, что ты вырос, тебе дают работу потяжелее и смотрят, соврешь ли под ней.

Я старался не врать. Работал при этом, признаюсь, вполсилы в особом смысле: скорость держал среднюю, приемы показывал простые, самые вкусные ходы, которые просились в руки, придерживал. Раскрываться до конца было нельзя, пятнадцатилетний подсобник с руками старого сборщика, это вопрос, а вопросов мне не полагалось. Получалась странная работа наизнанку: обычно человек на новом месте изображает больше, чем умеет. Я изображал меньше. Не знаю, что труднее, но уставал я, по-моему, вдвое против честного.

Расскажу одну смену со Ходаном подробно, для протокола, чтобы было понятно, за что я полюбил эти субботы. Второй буксир, «Бабушка», плановая профилактика тяговой сборки. Ходан работал, как читают вслух: разобрал, разложил на ветоши в порядке съема, каждую деталь повернул к свету, о трех сказал по слову. «Втулка. Родная еще». Пауза на полчаса. «Кольцо меняли при мне. Лет двадцать как». Пауза до перекуса. Потом он поднял к лампе копеечный стопор: «А это уже наши колхозы. Видишь, рожа у него не заводская». Я видел. Рожа у стопора была именно что не заводская, точеная от руки, и точил ее, судя по манере снимать фаску, человек торопливый и талантливый. Я сказал об этом вслух, про фаску и про торопливого, забыв на секунду свой уговор про полсилы. Ходан поднял на меня некрашеные глаза, подержал взгляд и произнес самую длинную свою фразу за месяц: «Точил Гарь, был у нас такой, до тебя лет за пять. Тоже вот так глядел на деталь и рассказывал про человека. Сгорел на разгрузке, не в смысле пожара, а в смысле сорвался и уехал куда-то в Пояс. Руки были, головы не хватило: все спешил». И вернулся к сборке, а я остался с этой историей, как с врученным под расписку грузом. Понял, спросил я себя. Понял, ответил я себе: тут таких, как ты, видали. И видали, чем кончают торопливые.