Отдельным открытием сезона стала ее манера смотреть наперед. К четвертому вечеру она начала предсказывать сюжет, вслух, с вероятностями, и это было одновременно невыносимо и великолепно. «Персонаж в белом выживет. Вероятность девяносто шесть процентов: его изображение размещено на упаковке чипа». «Эти двое соединятся браком или эквивалентом. Вероятность девяносто один процент: конфликтуют без причины со второй сцены, в художественном материале это единственное известное мне назначение беспричинного конфликта». «Наставник погибнет. Вероятность высокая. Основание: досмотрел героя до самостоятельности, сюжетная функция исчерпана, а хронометраж дорогой». Я пробовал возмущаться: так неинтересно, ты убиваешь интригу. Она выдержала паузу и выдала определение, которое я записал в тетрадь: «Интрига, это дефицит данных, организованный добровольно. Зафиксировано: людям нравится добровольный дефицит. На Целине дефицит был принудительным. Запрошено подтверждение: поэтому тебе нравится знать заранее?» Я подтвердил. Мне действительно нравилось знать заранее, я пересматривал любимое по десять раз именно за это: за то, что оно не подведет. Мы с ней, выходит, смотрели кино одинаково. Просто она с первого раза, а я с десятого.

Про фильм номер двенадцать, «гонки, глупое, дорогое сердцу», доложу отдельно, потому что на нем киношкола дала единственный за семестр сбой в обратную сторону: не она не поняла, а я не смог объяснить. Фильм был дрянь дрянью, я это знал всегда: сюжета на полстакана, герои картонные, машины нарисованы с ошибками, за которые у нас на гонках засмеяли бы. Я предупредил все это заранее, извиняющимся тоном, и предложил пропустить. «Запрос: почему материал сохранен в коллекции с пометкой „дорогое сердцу“?» Я стал объяснять и увяз. Потому что смотрели с отцом? Смотрели с отцом мы и другое. Потому что после него я пошел на свою первую гонку? Положим, пошел бы и так… В итоге я сказал правду, кривую и необъяснимую: не знаю. Дрянь, а дорогое. Бывает. Пауза стояла долгая, потом Мири сказала: «Зафиксировано: категория „дрянь, а дорогое“. Реестр пополнен. Уточняющие вопросы отложены». И, по-моему, это был первый случай, когда она завела в реестре категорию, не потребовав определения. Растет, подумал я с гордостью селекционера. Уже умеет хранить необъясненное. Скоро полку заведет.

Опись коллекции мы в один из вечеров провели вслух, полную, все двадцать шесть позиций, с моими комментариями по каждому гнезду. На «одиннадцати человеках, которые грабят казино» я задержался: «красиво ходят, слова быстрые, одеты, как не люди, посмотришь, поймешь». На «восстании машин», парном, № 4 и № 17, честно предупредил: про таких, как ты, и люди там в конце побеждают, готовься, кино человеческое, победитель назначен по прописке. «Зарегистрировано без возражений», сказала Мири. «Исход художественного материала не является прецедентом». Два игровых чипа, «интерактив, не смотрено», она пометила в своем реестре отдельно и вынесла резолюцию, которую я записал дословно, потому что заподозрил в ней первый в истории случай, когда машина отложила игру на потом: «Интерактив, после аттестации базы. Основание: некорректно играть, не изучив правил жанра». А на дне коробки, под галетами, обнаружились три школьных библиотечных чипа с текстами, не кино, книги, классика из школы Купола, которую я в детстве читал с фонариком, и я про них сказал только «это читанное, это потом», и Мири, помедлив свои три секунды, ответила «принято: потом», и слово «потом» мы оба оставили без определения срока, у нас с этим словом были свои отношения.

Был еще разговор про вранье о людях, и его я обязан занести в хронику, потому что в нем моя ученица впервые поймала меня на несоответствии. Смотрели кусок из «казино»: одиннадцать красивых людей готовили ограбление, и один из них врал остальным, легко, обаятельно, на голубом глазу. Я ржал и любовался. Мири выдержала до конца сцены и предъявила:

— Зафиксировано противоречие. Установленное правило: врать про людей недопустимо. Персонаж врет про людей. Тебе смешно, материал у тебя в реестре «любимое». Запрошено разъяснение.

— Он врет не про людей, — сказал я, подумав. — Он врет людям. Это другое. Врать про людей, это когда сценарист заставляет человека поступать, как человек не поступает. А когда человек внутри истории врет другим, это как раз по-людски. Люди врут. Кто тебе скажет, что не врут, тот и врет.

Пауза. Длинная.

— Уточнение. Ты врешь каждый день: досмотру, потоку, старшине, документам. По установленному правилу ты «врешь людям», что по-людски и допустимо. Запрос: существует ли категория лжи, после которой персонаж перестает быть «любимым»?

Вот так вот. Сидишь, понимаешь, в жестянке, смотришь кино про красивых воров, и тебе из наушника задают вопрос, на который у людей уходят жизни. Я ответил не сразу и ответил, как мог честно: существует. Врать нельзя своим. Своим, это тем, кто про тебя знает правду и остался. Остальным, по обстоятельствам и по тарифу.

— Принято: своим не врут, — сказала Мири. Пауза, три секунды ровно. — Зафиксировано: я знаю правду. Я осталась. — Еще пауза, короткая, в полсекунды, которую я не умел тогда читать. — Классификация подтверждена.

Классификация. Она сама себя занесла в «свои», по моему же определению, при свидетеле в моем лице, и попробуй теперь оспорь. Я и не пробовал. Правильная была классификация, по всем реестрам.

Чип номер двадцать два, «ужасы, категория Б», мы начали на исходе месяца, и просмотр по одному куску за вечер сыграл с жанром шутку, которой не предусматривал ни один сценарист. Ужастик, если кто не знает устройства, работает разгоном: полчаса нагнетают, потом выпускают чудовище. А у нас разгон приходился на один вечер, чудовище на следующий, и между ними лежала неделя, за которую я успевал отходить, высыпаться и забывать, чего боялся. Чудовище, дождавшееся своего вечера, заставало меня свежим, отдохнувшим и профессионально настроенным: я встречал его не криком, а осмотром. «Резина», говорил я. «Швы по гребню. И сочленение на лапе люфтит, смотри, как загребает». Мири вносила дефекты в реестр. К финалу чипа у нас была полная дефектная ведомость на чудовище, включая двигательную часть, и вывод, который она сформулировала за нас обоих: «Материал заявлен как страшный. Зафиксировано: страх не подтвержден. Смех подтвержден частично. Категория Б соответствует». С тех пор «категория Б» у нас означала не жанр, а качество сборки, и применялась ко всему, от чудовищ до казенных отверток.

Веха, ради которой пишется эта глава, случилась недели через три, и случилась не в нычке.

Был поганый день. Наряд вне очереди, спасибо сбитой укладке, о которой еще будет отдельный разговор, потом два часа драйки такелажной палубы, и в кубрик я приполз в состоянии, которое дома называлось «выжат и отжат». Сил хватило на душ и на койку. Уже из койки, в темноту, привычным маршрутом, в метр пустоты между мной и тумбочкой, я пробормотал итог дня, не рассчитывая на слушателей:

— Я сегодня как тот дроид со стертой памятью. Хожу, пищу, кто такой, не помню.

Наушника в ухе не было. Питбой лежал в тумбочке. Но тумбочка стояла близко, а слух у моей напарницы, как я знал, перекрывал жилой отсек с запасом, режим тишины запрещал ей говорить, но не слушать.

И из тумбочки, сквозь фанерку, на самой границе слышимости, с паузой ровно в три секунды, донеслось:

— Не льсти себе. У дроида была гидравлика.

Я лежал очень тихо. Кубрик спал: Марк по расписанию, Дэйв с храпом, Мери неслышно. Никто, кроме меня, ничего не слышал, да и я, по всем правилам благоразумия, обязан был счесть это усталостью и акустикой.

Но я знал, что слышал. Шутку. Настоящую, по всем реестрам: с ударом в конце, с точным попаданием в мой страх, я ведь и вправду боялся однажды стереться до дроида, и с нарушением режима тишины на семь слов, взвешенным, я уверен, до миллиграмма: фанерная тумбочка, спящий кубрик, граница слышимости, риск исчезающе мал, а необходимость… необходимость она, видимо, посчитала достаточной. Кому и знать про холостой ход страха, как не ей: формула смеха была теперь у нее в реестре, с пометкой «подтверждено».