К концу смены я ходил. К концу третьей ходил, не думая. А на четвертой поймал себя на том, что походка платформы въелась и в палубную жизнь: иду по кампусу, а пятка-носок сами перекатываются, экономно, по-грузовому. Походку эту, говорят, у станционных видно за сто метров и не выводится она ничем. Ну и пусть не выводится. Бывают клейма похуже.
Бригада платформы была не ходановская, своя, сборная: четверо вольнонаемных постоянных плюс усиление из доков по случаю. Старшим ходил Крот, мужик лет пятидесяти, бывший станционный такелажник, с лицом, побитым той особой сыпью мелких шрамов, которая бывает у людей, полжизни ловивших лицом металлическую пыль. Крот принял меня без церемоний: посмотрел, как я вяжу, как хожу, сказал «годен» и определил мне место в цепочке. Разговоров на платформе не водилось, в канале связи жила только работа: «пошел», «принял», «вира помалу», «двадцать шестой на решетку». Через три смены я знал этот язык, как родной, потому что он и был родной: на рампе лифта говорили так же, только без вакуума.
Кроме Крота и Химика, о котором ниже, постоянных было двое. Молчаливая пара, Гон и Гдана, муж и жена, работавшие в связке так, что между «пошел» и «принял» у них не влезал вздох: двадцать лет одной страховки, сказал про них Крот, и я потом всю смену думал, что это, возможно, самое серьезное определение семьи, какое я слышал. И была еще будка оператора, где сидел диспетчер платформы, невидимый голос по прозвищу Небо. Небо видел все, говорил мало и однажды, когда я по неопытности повел контейнер с закруткой, сказал в канал только «Форк. Смотрю». Закрутку я погасил раньше, чем осознал, и с тех пор знал про себя новое: словосочетание «смотрю» с неба действует на меня лучше любой сирены. Наследственное, надо полагать. У меня вся семья под таким «смотрю» прожила.
А один раз, в перекур, Крот выдал байку, которую я привез бы Хрусту, как сувенир. Про то, как лет пятнадцать назад на этой самой решетке принимали борт с грузом для оранжерейной палубы, и один контейнер оказался «с расхождением»: вместо крепежа в нем ехали саженцы, живые, в грунте, недокументированные, чей-то серый огородный бизнес. Пока начальство решало, что с ними делать, саженцы стояли в будке, у титана, две недели, и бригада, вся, включая тогдашнего предшественника Химика, тайно поливала их из чайных стаканов. «Дожили до комиссии все до одного», сказал Крот с гордостью, которой не прятал. «Комиссия списала на компост. Ну, мы расписались». Он отхлебнул чаю. «Хороший был компост. До сих пор на четвертой палубе растет». Мораль из байки каждый выносил свою. Моя была такая: опись описью, а живое живым, и бригада, которая это различает, стоит того, чтобы держаться за ее страховку.
Деньги на платформе были другие, Ходан не соврал. Оплаченных часов обучающемуся полагалось все те же три, сколько бы ты ни отработал, но шли эти три по ставке вспомогательного, плюс надбавка за вакуум, плюс надбавка за ночное: выходило до одиннадцати кредитов за смену. Одна ночь давала больше, чем целая суббота в доках, а ночей в месяце случалось три. Годовую норму, правда, это выедало вдвое против суббот, и карандаш мой показывал зиму: к зиме бумага кончится, а руки останутся. После третьей разгрузки я держал в руках сорок два кредита с мелочью, сумму, которой у меня не бывало никогда, и с этого момента бюджет мой из списка желаний превратился в настоящий бюджет, с графами. Вел я его в тетради разворотом, с переносом остатков, как велись ведомости подач у матери в диспетчерской: другого способа обращаться с цифрами я не знал и знать не хотел. Связь с домом, абонемент, четыре и два в месяц, закрыто первой строкой, и про эту строку будет ниже. Детали для Мири, по списку. Резерв, неприкосновенный, на дне ящика Гейра, в жестянке из-под наконечников: целинская привычка, деньги без резерва, это не деньги, а настроение.
Усталость тоже была другая. После платформы спишь не как после кросса, а как после Целины: без снов, экономно, просыпаясь за минуту до сигнала с ощущением, что тебя выключали. Учеба на следующий день шла на резервном питании, и я научился распределять: тяжелые предметы не в день после смены, конспекты вперед, Мири гоняла меня по ним накануне. Система держала. Со скрипом, на честном слове и на сорока неделях таймера, но держала.
Кубрик мою третью смену переживал по-своему. Марк свел мой режим в таблицу, таблица показала красное, и он предъявил ее мне с трагизмом бухгалтера, обнаружившего растрату: «Сон шесть и одна десятая часа в среднем. Норма восемь. Ты амортизируешься с опережением графика». Я поблагодарил и попросил добавить в таблицу графу «зачем»: без нее выходила ерунда, а с ней порядок. Марк графу добавить отказался, у него в формах не было поля под «зачем», но таблицу с тех пор вел молча и раз в неделю клал мне на рундук, как метеосводку. Мери в дни разгрузок оставляла на моем рундуке термос, тот же, субботний, теперь и по ночным. А Дэйв взял себе должность, которой не существовало: будить меня после смен так, чтобы я не проспал построение, и исполнял ее с нежностью, от которой хотелось жить: клал лапу на плечо и говорил «подъем, технический, Империя скучает».
Система, повторю, держала. Но я, укладываясь после смен, все чаще ловил себя на инженерной мысли о собственной конструкции: запас у любой рамы конечен, и трещина приходит не туда, где тонко, а туда, где устало. Мысль была правильная, взрослая, и я ее, по обыкновению всех правильных мыслей, записал в тетрадь и отложил исполнением на потом.
Теперь про проверку.
Воровали на платформе по мелочи. Я увидел это на четвертую смену, увидел глазами сборщика, которым не надо объяснять, что значит, когда у вскрытого для пересчета контейнера пломба потом висит чуть иначе, чем висела. Уходило незначительное: банка пасты из вскрытой упаковки, десяток метизов, моток кабеля из бухты, которая по описи шла «с некомплектом». Механика была отработанная и почти невинная: борт привозит, опись принимает «с расхождениями поставщика», расхождения списываются, разница расходится по карманам. Сорок лет так делалось, при Конкордате, при Империи и, подозреваю, при любой власти, которая будет после: где опись встречается с ленью, там всегда подкармливается человек.
Меня в эту механику не звали до седьмой смены. На седьмой позвали.
Сделал это не Крот, а один из постоянных, по прозвищу Химик, мужичок юркий, с золотым зубом и повадкой рыночного менялы. В перекур, в будке оператора, где снимают шлемы и пьют чай из титана, он подсел, помолчал для приличия и изложил, глядя не на меня, а в свой стакан: с двадцать шестого контейнера, который «с некомплектом», после пересчета останется кое-что сверх описи. Мелочь: крепеж, пара банок герметика. Кому мелочь, а кадету деньги, если знать, куда снести. От меня не требовалось ничего. Вообще ничего: просто не заметить и получить долю за ненаблюдательность. Пятнадцать кредитов.
Вот тут и была проверка, и я хочу рассказать про нее честно, потому что в книжках такие места врут. В книжках герой отказывается сразу, от чистоты души. У меня чистоты души не было. У меня было: пятнадцать кредитов, это теплоотвод получше и двенадцать минут связи с матерью; что герметик этот все равно спишут; что бригада смотрит и что отказ, сказанный неправильно, делает тебя в бригаде чужим, а чужому на платформе работать нельзя, платформа, это место, где тебя страхуют другие. Все это пронеслось за секунду, взвешенное, разложенное, готовое к употреблению.
А потом взвесилась последняя гиря, и весы встали.
Гиря была отцовская, с довеском от меня самого. Отцовское звучало так: не верь конторе, верь рукам. Контора спишет, контора и повесит: сегодня герметик за так, а завтра, когда на платформе пропадет что-то настоящее, опись поднимут, и крайним пойдет тот, кто без роду, без племени и с квотой. Кадет-окраинник, замеченный в доле, это не соучастник, это готовый виновный, расфасованный и подписанный. А довесок был мой собственный, выношенный на сортировке: руки должны быть чистыми не из благородства, а по технике безопасности. Грязные руки дрожат. Не от совести, от расчета: у человека с долей в кармане появляется вторая бухгалтерия, а вторая бухгалтерия жрет ту самую вычислительную мощность, которой мне и так не хватало на первую.