Я отхлебнул чаю и сказал Химику то, что с тех пор говорил в разных редакциях много раз, но впервые сформулировал именно там, в будке оператора, спокойно, как объявляют тариф:

— Не пойдет. У меня правило: беру только списанное, и только если спишут при мне.

— Так спишут, — удивился Химик. — Я говорю, «с некомплектом» идет…

— При мне, — повторил я. — Бумага при мне, печать при мне, тогда беру. А без бумаги я, извини, не ношу. Я с планеты, где за ношение без бумаги дают яму. Привычка, лечению не поддается.

И, чтоб не висло, добавил, уже с зевком, устало, по-рабочему:

— Да и потом, Химик, посмотри на меня. Мне пятнадцать лет, я кадет по квоте. Если я попадусь с твоим герметиком, меня же не выгонят. Меня в назидание засушат и повесят в учебном классе. Наглядным пособием. «Кадет обыкновенный, окраинный, не долетевший». Оно тебе надо, на меня в классе смотреть?

Химик хмыкнул золотым зубом, сказал «ну, нет так нет, чего сразу яма» и отсел, и в отседании этом не было обиды: рынок сделал предложение, рынок получил отказ, рынок пошел дальше. Больше ко мне с этим не подходили. Ни разу за весь год. А через смену я заметил то, ради чего, собственно, и рассказываю эпизод: отношение бригады не испортилось. Наоборот, оно устоялось, как устаивается бетон. Мне стали доверять узлы посерьезнее, Крот начал ставить меня на пересчет, туда, где нужны глаза, которым верят, и однажды, в перекур, при мне спокойно договорили разговор, который при чужом бы замяли. Я сначала не понял этой логики, а потом понял, по-целински: человек с правилом удобен. С ним не надо гадать. Он не возьмет, но и не донесет: правило «без бумаги не ношу» работает в обе стороны, доносы тоже бумага, и тоже не моя. Я занял в экосистеме платформы нишу, о которой не подозревал: сейф. Сейфом быть оказалось спокойно и выгодно. Скучно, правда. Но скучно, это было мое рабочее состояние, я в нем зимовал.

Крот, к слову, все знал. Через смену после разговора с Химиком он оказался рядом со мной на пересчете, помолчал положенное и спросил, не отрываясь от описи: «Химик подходил?» Подходил, сказал я. «И?» Разобрались, сказал я. «Угу», сказал Крот, и в этом «угу» поместился весь протокол: вопрос закрыт, стороны при своих, старший в курсе и вмешиваться не станет, потому что вмешиваться не во что. Я оценил конструкцию: на платформе, как и на Целине, начальство не пресекало мелкую жизнь, оно ее калибровало. Держало в пределах, при которых никто не гибнет и опись сходится. Возможно, это вообще предел того, что может начальство, если оно честное.

Мири, которой я доложил эпизод дословно, гоняла его по своим реестрам два вечера. Вопросы шли странные: «Уточни: правило сформулировано тобой в момент отказа или существовало ранее?» Ранее, сказал я, просто вслух впервые. «Уточни: пятнадцать кредитов, это какой процент месячного дохода?» Двадцать два, сказал я. «Зафиксировано». Пауза. «Реестр пополнен: правила, которые дороже прибыли. Категория новая. Прогноз: категория будет дорожать. Такие правила проверяются повторно, ставки при повторных проверках растут». И после доборной паузы, тем голосом, по которому я уже научился слышать, что сейчас будет не служебное: «Отмечаю: у дроида была гидравлика. У тебя, курсант, похоже, есть рама. Несущая». Я поблагодарил. От нее это был не комплимент. От нее это была дефектная ведомость наоборот.

Теперь про послание номер три, и про шлюз.

Абонемент связи я оформил после третьей разгрузки, как только выстроился бюджет: четыре и два в месяц, входящие без ограничений, исходящие пакетом. Мать я известил, и послания пошли ритмом, раз в восемь-десять дней, всегда одинаковые снаружи и всегда разные, если уметь смотреть: диспетчерская, табло, «Работай, сынок». По табло за ее плечом я выучился читать целинские новости: какие нитки стоят, какая забита, когда прошел большой караван. Родина писала мне фоном, зелеными строками, сама того не зная.

Послание номер три по внутренней нумерации того семестра догнало меня перед сменой. Уведомление упало, когда мы уже шли на выход, и я сделал то, чего до того не делал никогда: не отложил, а взял с собой. В скафандровом шлюзе платформы, в те четыре минуты, пока идет выравнивание и бригада стоит по стенкам, дожидаясь зеленого, я вывел послание на нарукавный экран скафандра, звук в одно ухо, в наушник гарнитуры.

Картинка была та же: диспетчерская, табло, мать вполоборота. Говорила про зиму, про то, что Ведро, версия один-один, повадилось встречать ее со смены у самого шлюза и что сосед-сварщик научил его подавать тапки, а оно подает ложкой, и все к этому привыкли. Про то, чтобы я ел. И на словах «Работай, сынок» шлюз загудел выравниванием, замигал желтым, и голос ее ушел под грохот контейнерных захватов, готовящихся снаружи, и я стоял, в скафандре, среди семи таких же горбатых силуэтов, и слушал «работай, сынок» пополам с грохотом настоящей работы.

И мне стало смешно и тепло одновременно. Вот что хотите со мной делайте. Смешно, потому что формула, которой она провожала меня на смены с двенадцати лет, впервые прозвучала буквально по адресу: я стоял в шлюзе, сейчас откроется створ, и я пойду работать, мама, прямым исполнением твоего наказа, попробуй кто не исполни. А тепло потому… потому что грохот за переборкой был грохотом ее профессии. Она двенадцать лет разводила составы, чтобы я мог стоять в этом шлюзе. Теперь я стоял в шлюзе и разгружал составы, которые кто-то развел. Профессия у нас, если разобраться, была семейная, только я вынес ее на орбиту.

Я записал это ощущение, вечером, в тетрадь, как записывал когда-то ритмы: «Посл. № 3. Смотрел в шлюзе. Смешно и тепло одноврем. Разобраться, как это работает». Разобраться не успел ни в тот вечер, ни после: показание висело в тетради неразобранным, как висят у хорошего механика странные шумы, которые не мешают ходу. Но записал, и правильно сделал: такие показания снимаются один раз, повторных замеров жизнь не выдает.

Ответ я в тот раз записал сразу после смены, с утра, не откладывая, наученный историей с двумя днями просрочки: про походку пятка-носок, про то, что бригадир тут зовется Крот, а диспетчер Небо, и что «работай, сынок» дошло по назначению, в шлюз, аккурат между инструктажем и створом. Про заработок написал цифрой: мать уважала цифры. Про Химика и его предложение не написал ничего, и не из скрытности, а по протоколу: такие эпизоды докладывают, когда они закрыты, а этот был закрыт наглухо, интонацией и тарифом, чего зря людей волновать.

Про небо над платформой скажу один раз, чтобы не сбивать рабочий тон, но не сказать нельзя. Платформа вращается вместе со станционной связкой, медленно, и звездное небо над решеткой поворачивается за смену на полный круг, торжественно, как самый большой в галактике механизм, у которого, в кои-то веки, ничего не заедает. Работаешь, цепляешь, считаешь, а оно поворачивается. В какой-то момент над краем решетки выходит планета, заливает все голубым, прожектора бледнеют, и бригада, не сговариваясь, на полминуты сбавляет темп. Никто никогда не говорил об этом вслух, и я не буду. Скажу только, что на Целине я думал, что небо, это то, что над тобой. На платформе выяснилось, что оно со всех сторон, и ты в нем, пристегнутый страховкой к решетке, и решетка, если разобраться, единственное, что отличает тебя от неба.

Зеленый зажегся, створ пошел, и мы вышли в ночь, в прожектора, под медленный поворот звездного неба над решеткой, и девять часов легли, как всегда, одной длинной минутой: «пошел», «принял», «двадцать шестой на решетку». Двадцать шестой, кстати, тот самый, «с некомплектом», прошел через мой пересчет, и некомплект я зафиксировал по описи, честь по чести, при операторе. Химик в канале хмыкнул. Бумага, я же говорил. Бумага при мне.

А под утро, в кубрике, куда я вполз на резервном питании, стягивая ботинки на весу, чтобы не будить, из темноты раздался шепот Дэйва:

— Слышь. Вы там правда по десять кредитов за ночь имеете?

— Правда, — прошептал я.

— Возьми меня, а? Я ж это… я сильный. Контейнер один подниму, хочешь?