Выходили парами, и пары назначал Брасс, ведавший практикой целиком. Меня он поставил с Дэйвом, и я до сих пор не знаю, была ли это случайность или брассовское молчаливое всеведение. Склоняюсь ко второму: случайностей у людей, которые двадцать лет молчат и смотрят, не бывает.

Дэйв перед выходом был бодр. Подозрительно бодр, бодростью человека, который очень громко не боится: шутил про то, влезет ли он в шлюз, спрашивал, правда ли, что в вакууме слышно сердце (слышно, Дэйв, только свое, и лучше бы оно стучало пореже), и дважды проверил крепление своего мешочка с землей, пронесенного, вопреки всем регламентам, во внутренний карман подскафандрового белья. Я на это смотрел и помалкивал. Отговаривать человека от талисмана перед выходом, это как вынимать из машины предохранитель: формально лишний, а гореть будет без него.

Шлюзование прошло штатно. Выравнивание, зеленый, створ, и мы вышли на обшивку учебной платформы, в прожекторный свет и в ту самую всестороннюю ночь, которую я уже знал по разгрузкам, а Дэйв знал по рассказам, что не считается.

Первую минуту все шло по нормативу. Мы дошли по поручням до рабочей зоны, я впереди, Дэйв за мной, страховка внахлест, как учили. Обшивка под перчатками была знакомая на ощупь, платформенной породы: решетка, поручни, свет прожекторов слоями, и я шел по ней спокойно, как ходил двадцать смен, забыв на минуту, что для напарника все это впервые. Вот это забывание и есть главная ошибка бывалых, о чем меня, между прочим, предупреждала Орлова на теории: «снаружи нет мелочей» относится и к чужому первому разу. Норматив требовал: закрепиться у панели, снять крышку, заменить учебный блок, поставить крышку, вернуться. Работа на двадцать минут неспешным ходом.

На второй минуте я услышал в канале дыхание.

Дыхание в канале связи, это прибор точнее любого пульсометра, я это знал по платформе: по дыханию бригада слышит друг друга лучше, чем по словам. Дэйв дышал неправильно. Часто, мелко, с подхватом, и, обернувшись, я увидел его лицо за забралом, освещенное подшлемным светом: глаза у него были стеклянные и смотрели мимо панели, мимо меня, в черное. Руки держали поручень мертвой хваткой, той самой, которой Брасс отучал меня душить машину, только тут душилась не машина, тут душился сам Дэйв. Его накрыло. Пустотой, всесторонностью, отсутствием верха и низа, тем, что накрывает не трусов, а нормальных людей с нормальным вестибулярным аппаратом, выросших на твердой земле, где небо прибито сверху и не шевелится.

По нормативу полагалось доложить руководителю выхода. Доклад означал: выход прерван, Дэйву незачет, пересдача, а перед пересдачей неделя ожидания с этим стеклянным взглядом внутри, и еще неизвестно, как оно срастется, потому что страх, которому дали настояться, застывает, как герметик.

У грундов на рампе был способ лучше, и способ этот сидел у меня в ладонях с двенадцати лет.

Я перехватился, подошел по поручню вплотную, взял Дэйва за предплечье, крепко, через перчатку, так, чтобы дошло сквозь слои, и сказал в канал одно слово, ровно, низко, как говорили грунды, когда у новичка на рампе плыла опора:

— Держи.

Не «держись». Не «спокойно». Не «смотри на меня». Держи. Глагол работы, а не утешения: тебе не страшно, у тебя задача, вот поручень, держи его, ты при деле. Страх не любит, когда человек при деле, страху нужен свободный.

Дыхание в канале сбилось, зацепилось за слово, как трос за кнехт, и начало выравниваться. Раз. Другой. Глаза Дэйва вернулись из черного, нашли мою перчатку на своем предплечье, потом мое лицо.

— Держу, — сказал он хрипло.

— Панель в двух метрах. Идем работать. Я первый, ты за мной. Твое дело: подавать и держать крышку. Больше ничего. Пошли.

И мы пошли и работали. Я вел, Дэйв подавал и держал, и с каждой поданной железкой его голос в канале густел обратно до нормального дэйвовского баса. Крышку он под конец держал уже одной рукой, а второй показывал мне на планету, выползающую из-за края платформы: смотри, мол. Я посмотрел. Голубое залило прожекторы, и мы полминуты повисели молча, вопреки хронометражу, по неписаному правилу всех, кто работает снаружи: когда выходит планета, работа ждет.

Про саму работу на панели доложу коротко, производственно, потому что она того стоила. Учебный блок сидел в гнезде на четырех невыпадающих винтах, и все четыре, хвала методистам, были живые, ухоженные: Академия, в отличие от жизни, следила за своим учебным железом. Я шел по нормативу и ловил странное удовольствие от самой ситуации: я, в скафандре по размеру, с исправным инструментом, на освещенной обшивке, меняю исправный блок в исправном гнезде, и никто не умрет, если я ошибусь, потому что блок учебный. Роскошь безопасной работы. На Целине такой не водилось: там любая работа была боевой, просто без противника. Дэйв подавал, я ставил, ключ-трещотка щелкала в перчатке глухо, через ладонь, и на двенадцатой минуте Дэйв в канале вдруг сказал: «Слышь. А красиво тут». Голос был уже совсем его, обычный. Страх вышел весь, через работу, как и положено страху.

Зачет нам поставили обоим. Брасс, принимавший нормативы по телеметрии, ничего не сказал ни про дыхание, которое он не мог не слышать, ни про лишние полминуты. Только, подписывая мой лист, посмотрел на меня чуть дольше своего обычного и выдал шестое слово за семестр:

— Пара.

В смысле, пара сработала. Я гаркнул «есть» на всякий случай: на брассовском языке это могло означать и оценку, и констатацию, и, не исключаю, представление к награде.

А теперь про клапан, перчатку и лазарет, потому что без них не было бы главного.

О «Держи» мы с Дэйвом не говорили никогда. Ни в шлюзе, ни после, ни разу за все последующие месяцы: у мужской благодарности на окраинах свой протокол, безсловесный. Но с того выхода в поведении Дэйва завелась новая константа: он стал вставать слева от меня. В строю, в столовой, в коридоре, где угодно: если Дэйв был рядом, Дэйв был слева. Я не сразу понял, а поняв, не подал виду. На выходе я держал его за левое предплечье. Он запомнил сторону. Человек-гора расплачивался, как умел: собой, размещенным в правильной точке пространства, на случай, если меня опять понадобится держать.

Микроавария случилась на обратном пути, у самого шлюза, на ровном месте, как все микроаварии. Впускной клапан выравнивания, старый, тугой, прихваченный какой-то сорокалетней смазкой, не пошел от штатного усилия. Я, не подумав, дал нештатное, по-целински, через ладонь, и клапан пошел, а перчатка моя, прижатая в этот момент к кромке приемного гнезда, осталась под холодным металлом на три секунды дольше, чем разрешает физика. Терморазрыва не случилось, перчатка академическая, честная, но холод через уплотнение я поймал, и палец, безымянный правый, к концу шлюзования перестал отвечать на запросы.

Обморожение первой степени с хвостиком, вердикт лазарета. Мазь, повязка, освобождение от работ руками на трое суток, явка на перевязку ежедневно. Отдельно врач, тот самый, с зачисления, глянув в мое дело, поинтересовался, как легкие, дышится ли, и я доложил, что дышится, как никогда. «Ну и дыши», сказал врач. У него, похоже, была одна рекомендация на все случаи, зато рабочая. Дэйв, сопровождавший меня до лазарета с лицом виноватым, хотя вины его не было ни грамма, был отправлен обратно с поручением: доложить кубрику, что я живой, и не дать Марку внести мой палец в таблицу потерь.

Лазарет Академии, это белое царство на четвертой палубе: белые койки, белый свет, белые халаты, и тишина, не наша, техническая, а медицинская, стерильная. Публика в белом царстве лежала сезонная, летно-практическая: два растяжения с гидробассейна, ключица со спортплощадки, ожог с разгрузки, и общая атмосфера стояла не больничная, а скорее гаражная: народ травмированный, но довольный, каждому было что рассказать, и каждый рассказывал, наращивая подробности от койки к койке. Мой палец в этом обществе котировался средне: обморожение, скучно. Пришлось добавить про клапан сорокалетней смазки, тогда зауважали: старая смазка, это все понимали, дело серьезное. Я сидел на краю койки, ждал перевязочную сестру, разглядывал свой палец, замотанный до размеров хорошей сардельки, и настроение у меня было сносное: трое суток без работы руками, это дыра в бюджете и в графике Мири, но палец цел, зачет взят, Дэйв удержан. Баланс положительный.