И тут в проходе между койками появился ящер.

Я сначала увидел халат. Халат был пестрый, латаный, немыслимого в этом белом царстве бурого цвета с заплатами, и халат шел по лазарету так, как ходит по цеху хозяин: не спрашивая. Потом я увидел остальное: старый ящер, чешуя тусклая, местами со шрамами, на поясе фляга, мятая, с гравировкой, зубастая пасть прикрыта, глаза желтые, с вертикальным зрачком, и зрачок этот работал по палате, как щуп по шву: быстро, точно, по делу.

Ящер подошел к койке через две от моей, где лежал техник с ожогом плеча, полученным на разгрузке, я его знал в лицо. Отдернул простыню, глянул на повязку, коротко пролаял что-то медбрату, шедшему следом с видом человека, смирившегося со стихией. Медбрат, имперский, дипломированный, в белом, послушался. Ящер размотал повязку, понюхал ожог, буквально понюхал, наклонившись, порылся в кармане халата, извлек банку без этикетки, мазнул, лаем потребовал перевязать заново и пошел дальше, а техник с ожогом смотрел ему вслед так, как смотрят на закрывшуюся дверь бесплатной столовой.

Кадет на соседней со мной койке, из старших, со сломанной на спортивной площадке ключицей, проследил мой взгляд и шепнул:

— Гость кафедры тактики. Ходит, где хочет, пропуск не спрашивают. Говорят, оно тут раз в год объявляется, поживет неделю и пропадает. Ручной ящер тактички, слыхал?

Я не слыхал. Я смотрел на пестрый халат, на флягу, на желтый зрачок, и узнавание пришло не медленно и не снизу, а сразу, целиком, как удар с пробитого корпуса. Я видел этого ящера. Два года назад, на Целине, в лавке Сцаха, в углу, в кресле из корабельного ложемента, где он сидел так неподвижно, что глаз записал его в мебель. Тот же халат из лоскутов, каждый лоскут из другой жизни. Та же мятая фляга, от которой у меня тогда полчаса слезились глаза. Тот же вертикальный зрачок, который единственный во всей лавке смотрел не на питбой, а на меня, и смотрел, как доктор, а не как оценщик: не «сколько стоит», а «что с тобой будет». Бродячий доктор, живая легенда рынка, тот самый, что поднял издыхающего мула у карьерщиков, лечил все, что дышит, и исчезал без предупреждения. Выходило, что исчезал он не в никуда. Выходило, что легенда исчезала сюда, на четвертую палубу, в белое царство, и ходила тут хозяином, как ходила хозяином по чужой лавке.

Ящер тем временем закончил с дальними койками и пошел к выходу, мимо меня. Не останавливаясь. Не глядя. Пестрый халат прошелестел в метре, фляга звякнула о пояс, и уже за моей спиной, на ходу, не оборачиваясь, ящер уронил, как роняют мелочь в кружку, короткую фразу на общем, с лающим акцентом, но чисто:

— А, мальчик из ямы. Ямы, я смотрю, тебя не отпускают.

И вышел. Дверь лазарета съехала за ним, и белое царство сомкнулось, как вода. Фляга звякнула еще раз, уже в коридоре, удаляясь, и это был последний звук всей сцены, занявшей, по моему счетчику, семь секунд от халата в проходе до двери.

Я сидел не дыша. Сестра пришла, размотала, намазала, замотала, что-то говорила про «не мочить», я кивал. Палец не болел. Ничего не болело. Работал только счетчик, мой внутренний, целинский, и считал он одно и то же по кругу, не сходясь ни в какой итог.

Мальчик из ямы. Так меня назвал Сцах, два года назад, в лавке, при торге за питбой. Так меня не называл больше никто и никогда, ни на Целине, ни здесь. Здесь про яму не знал ни один человек: в моем деле значилась Целина, квота, сектор, все казенное, безликое. Про яму, про ту самую, из которой я вытащил свое будущее, знали: я, мать, Сцах и горстка людей на планете, до которой отсюда четверо суток холода.

И ящер в пестром халате, гость кафедры тактики, слышал те слова своими ушами. Он сидел в трех шагах, когда Сцах выдавал мне этимологию бесплатным довеском к десяти талонам, и он же сказал мне тогда единственную свою фразу, про ямы, которые любят возвращать долги. Два года и половина сектора спустя он прошел мимо моей койки, не глядя, опознал меня за семь секунд, в казенной пижаме, с пальцем-сарделькой, среди четырех сотен одинаково стриженных, и дал понять, что опознал. Память у легенды оказалась докторская: не «сколько стоит», а «что с тобой будет».

Сосед с ключицей, не заметивший ничего, потому что фраза была брошена тихо и мимо, продолжал делиться сведениями: ящер, по старшекурсным преданиям, объявляется в Академии не первый год, живет, когда объявляется, где-то при кафедре тактики, начальство его то ли терпит, то ли уважает, то ли боится, скорее всего, все три, лечит тех, кто под руку попадется, и лечит, зараза, лучше лазаретных, отчего лазаретные его не выносят и зовут за глаза «знахарем». А в глаза не зовут никак, потому что попробуй позови. Я слушал вполуха. Кто он, я знал получше старшекурсных преданий, только знание это следовало держать при себе, как и все лучшее в моей биографии. Мне надо было знать другое: что бродячий доктор с целинского рынка делает при кафедре тактики имперской Академии и почему из четырех сотен кадетов курса он на ходу, не глядя, поздоровался именно со мной. И вот этого не знал никто в белом царстве, включая, подозреваю, самого медбрата, который слушался лая.

Я перебрал варианты, все, по порядку, как перебирают жгут в поисках обрыва. Случайный маршрут: доктор бродячий, на то и бродячий, мог забрести и на орбиту… не сходится. «Раз в год объявляется, поживет неделю и пропадает», это не бродяжничество, это расписание, а маршрут, в котором значатся и лавка Сцаха, и кафедра тактики, это уже не маршрут, а сеть, и в сети этой я, выходит, числился узлом. Сцах: ящеры знают ящеров, допустим, могли обо мне поговорить… не тот жанр. Сцах и о погоде не сообщит бесплатно, а тут выходило, что меня два года помнили без всякой оплаты, из любезности, которой у этой расы не водится. Мое дело: может, в деле есть что-то, чего я не знаю? Может. Но кличку из лавки в дело не подошьешь, кличка, это не из бумаг, это из жизни, из торга, из фольклора одного конкретного рынка одной конкретной планеты.

Не сходился ни один вариант. Ни один.

Я положил это на полку. Физически почувствовал, как кладу: осторожно, двумя руками, в дальний угол, где уже лежали полсекунды Варги, планшет старшины, полторы секунды сайлена, «летала раньше?» Мери. Полка у меня после первого целинского года была вместительная, тренированная, из усиленного профиля. Но всему есть предел нагрузки, и в тот вечер, слушая, как она скрипит, я впервые подумал, что однажды кто-нибудь из этого угла спрыгнет сам. Не дожидаясь, пока я разберусь.

Ночью, уже после отбоя лазаретных процедур, я сделал крюк до нычки, короткий, вне расписания: день был из тех, которые не докладывать нельзя. Доклад о пальце Мири приняла молча, потребовала описание симптомов, сроки, назначения, все внесла и вынесла резолюцию, которую я записал в реестр ее шуток с пометкой «не подтверждено»:

— Обморожение первой степени. Прогноз благоприятный. Рекомендация на будущее: не размахивать руками в вакууме.

— Я не размахивал. Я открывал клапан.

— Зафиксировано: открывал клапан. Нештатным усилием, штатной конечностью. — Пауза. — Конечность у тебя одна пара, курсант. Клапанов в Империи много. Соотношение рекомендую запомнить.

Про ящера она выслушала весь разбор, все мои несходящиеся варианты, и паузу взяла длинную, восьмисекундную, рекордную для того месяца.

— Данных для идентификации недостаточно, — сказала она наконец. — Факт для реестра: неизвестное лицо владеет информацией с Целины, не проходившей по каналам связи. Вывод первого порядка: канал существует. Вывод второго порядка: канал не наш. — Пауза. — Уровень угрозы оценке не поддается. Занесено в раздел наблюдения. Рядом с сайленом.

Рядом с сайленом. У нее, выходит, тоже была полка, и на полке теперь лежали рядом два самых непонятных существа этой орбиты: одно считало мои кривые, второе знало мою яму. Хорошая компания, ничего не скажешь.

В кубрике меня ждали ужин, принесенный Мери с камбуза по случаю моего ранения (без комментариев, штатно, как термос), подробный пересказ моего же выхода от Дэйва, в котором я выглядел вдвое лучше, чем был, и уведомление на планшете.