Я досмотрел седьмое, выключил, посидел. Включил снова, последние полсекунды, еще раз. Выключил.
Что я там увидел, я не сформулировал тогда и не буду формулировать сейчас: есть показания, которые снимаются, но не оцифровываются. Скажу, что я сделал, по-инвентарному, как привык. Я нажал «записать ответ», и вместо всегдашних своих сорока секунд говорил четыре с половиной минуты.
Я рассказал про палубы: что они белые, что я знаю теперь, почему они белые, и что это знание дороже картинки. Про Деда и его котлы. Про Марка, Дэйва и Мери, по именам, с портретами. Про доки, про Ходана, про «чувствуется школа», и тут голос у меня дрогнул, и я не стал перезаписывать. Про круг: три витка, посадка грубая, это у них похвала, мама, у них тут все наоборот, кроме главного. Про зачет я сказал так: зачет я завалил, потому что во время зачета случилась настоящая поломка, и я ее чинил, и все живы, и корабль цел, а оценка, ну что оценка. Про ожоги не сказал: руки в кадр не совал, наука. И в конце, уже понимая, что лимит записи на исходе, сказал то, ради чего все: что у меня все хорошо, и что это правда, а не формула, и что «только Крюку не пересказывай, что я зачет завалил, он скажет, что позорю сектор, а я не позорю, я по-нашему завалил, по-целински, с пользой для людей».
И нажал «отправить» раньше, чем успел перечитать. Этому я тоже выучился за год, у себя самого, у того, ночного, с трапа: перечитанное я бы не отправил. Перечитывание, это цензура задним числом, а своим не врут, даже монтажом.
Планшет пискнул: отправлено. Тишина пустого кубрика сомкнулась над отправленным, и я сидел в ней, выжатый, как после смены, и не знал, куда себя деть ближайшие десять минут, потому что все дела этого года были, получается, сделаны.
И вот в этой тишине, в пустом кубрике, где не было ни одной живой пары ушей, кроме моих, Мири заговорила сама. Не в наушник. Динамиком, в полный голос, первый раз за сорок недель, и голос ее, не приглушенный, не шепотный, прозвучал в гулком кубрике так, что я вздрогнул:
— Хорошее послание. — Пауза, тройная, штатная. — Уточнение: Крюку не перескажу. За остальных не ручаюсь. Материал слишком хорош, а у меня каникулы.
Я поперхнулся воздухом. Не от содержания даже, содержание я осмыслил позже, а от акустики: за год я так привык к ее голосу в одном ухе, шепотному, моему личному, что голос в полный объем, со всех сторон, из живого воздуха кубрика, был как… как если бы человек, с которым ты год переписывался, вдруг вошел в дверь.
— У тебя… что?
— Каникулы, — повторила Мири ровно. — Определение выведено из наблюдений за личным составом: период, когда нарушать распорядок можно вслух. Поток отбыл. Подслушивающих ноль. Сорок недель я говорила шепотом, курсант. — Пауза, доборная, полсекундная, ее фирменная, и в этой полсекунде я, уже зная, что сейчас будет, начал улыбаться заранее. — Имею накопленный лимит громкости. Планирую потратить его на комментарии к твоим конспектам. Вслух. С выражением.
И я заржал. Второй раз за этот год в голос, и первый, когда никого не надо было стесняться: один, в пустом кубрике, на пустой палубе, в пустой Академии, я ржал так, что эхо, то самое, неправильное, гулкое, ходило по коридору туда-сюда, как дежурный, и питбой на тумбочке, серый, в боевой копоти, с витком синей изоленты на скобе, слушал мой ржач и держал свою тройную паузу довольного, я готов поклясться, довольного молчания.
Отсмеявшись, я лег, руки за голову, и подвел итог года, по-целински, коротко, как подводил его когда-то на трапе.
Право быть здесь я доказал. Не ведомостью, ведомость, это верхний слой, а по нижнему: доками, где меня зовут по фамилии без «кадет». Кубриком, который разъехался, оставив мне адреса, объявления войны и инструкции по дыханию. Кораблем, который жив. Экипажем, который цел. Напарницей, которая выучилась смеяться, шутить и брать чужие сети, и которая весь этот год решала сама и ни разу не решила против меня.
А карандаш, на который я попал, я не видел. Ни разу за год: ни в глазах Варги, ни в шторке Тессера, ни в полном стакане старухи с кафедры тактики. Карандаши такого калибра не показываются. Но я его чувствовал, весь год, всей кожей, как чувствуют под ногами гул лифта: не звук, не дрожь, а присутствие. Где-то в недрах этой белой махины, в чьих-то папках, моя фамилия была уже подчеркнута, и не мне было знать, каким цветом.
Спиной, как гул лифта. Так я записал это в тетрадь, последней строкой года.
За переборкой, далеко, в доках, что-то глухо ухнуло и покатилось: бригада Ходана работала вторую смену. Кампус спал вполнакала, «Наковальня» стояла у дальнего причала с новым жгутом, где-то на полпути к Целине летело мое послание длиной в четыре с половиной минуты, а на тумбочке, в боевой копоти, несла вахту напарница, у которой были каникулы и накопленный лимит громкости.
Первый курс был закрыт. Осенью проверим, чей карандаш.