У сборни собрался весь мир.

Село опустело. Одиноко извивались между хатами грязные дороги, словно ползли черные змеи, ветер выдергивал солому по стрехам, а на разрытые огороды спускались тучи воронья.

Какая-то старуха, выбравшись из хаты, держалась за стены и сердито кричала в пустоту:

– Где люди? Горит что? А!

Никто не отвечал ей. Только ветер стучал дверями покинутых хат, коровы блуждали по дворам да грызлись собаки в ворохах сухих листьев.

Народ понемногу возвращался из сборни.

Двое идут:

– Слыхал? Свобода, воля, а какая воля?

– Откуда я знаю? Бить панов.

– А я понял сразу. Дадена воля, чтобы черный народ истребил панов. Которых, значит, мужики кормят.

Бабы:

– Как будут отбирать экономию у пана, я возьму только рыжую корову.

– А мне б только пару гусей на развод. Такие хорошие гуси…

– Будет что взять. Не возьмем мы – возьмут чужие, а пан-то ведь наш…

– Известно. Не дадим никому своего.

Парубки вдруг наполнили улицу песнями.

Около хат богатеев они останавливались, подымали в воздух знамя и во весь голос выкрикивали:

– Земля и воля!

Если попрятались, пусть хоть услышат. Это им – как перец собаке…

Гущу и Прокопа едва не разрывали. Как же это будет? Скоро начнут делить землю? А купленную землю отберут?

Марко хрипел, едва успевая отвечать на все стороны, а Прокоп был спокоен, как всегда.

Маланка ловила его за полы:

– Прокоп, слушай меня… Это я, Маланка… Подождите ж, мужики, дайте сказать. Слышишь, Прокоп, слышишь, чтоб мне отрезали поближе, там, где пшеница родит… Смотри, не забудь… Слышишь, Прокоп, а?

Она все кланялась, сухая и маленькая, охваченная одним непреодолимым желанием.

Каждый день приносил какую-нибудь новость. Там экономию разобрали до основания, там сожгли водочный или сахарный завод, а в другом месте рубили панские леса, пахали землю. И ничего за это не было. Паны бежали, исчезали перед лицом народа, как солома в огне. Ежедневно ветер приносил свежий дым, а люди – свежие рассказы, и никто больше не удивлялся. Вчера это была сказка, сегодня действительность,- что ж удивительного в этом? Правда, винокуренный завод паныча Лели, экономия пана,- мозолили глаза. Чего еще ждут?

– Разве мы хуже людей? Ведь решили.

Недовольные были, но брали верх Гуща и Прокоп.

Однако по вечерам кое-кто запрягал лошадей и порожняком украдкой выезжал на ночь из села. Ходили и пешком. Засовывали топор за пояс, брали мешок под мышку и тянулись по полю в соседние деревни за панским добром. Ночью по грязным дорогам беспрестанно катились фуры, нагруженные мешками с зерном, картошкой, сахаром. Пешие возвращались конными, верхом на панских лошадях, или гнали перед собой корову. На другой день спали до полудня, и только по колесам, запачканным в навозе, соседи угадывали, что тот или другой ездил ночью за добычей. Иногда дети играли новыми игрушками – осколками пузырьков, дверными ручками, или молодица шила на зависть другим роскошный очипок из материи, которой паны обивали мебель.

Ходила и Маланка.

Она едва приволокла мешочек муки, тяжело дышала и стонала.

Андрий уписывал вкусные паляницы да все похваливал, но Маланка не ела.

– Почему не ешь? – удивлялся Андрий.

– Не могу. Чужое оно.

– Зачем же ты брала?

– Все брали, взяла и я.

Мука мешала Маланке, как покойник в хате. Она не знала, куда ее деть.

Богатеи притаились. Их точно и вовсе не было в селе.

– Что-то наших верховодов не слыхать, испугались, сидят по хатам, – смеялись люди.

Но там, где их было много, они не молчали.

Панас Кандзюба, вернувшись от сестры из Песков, рассказывал:

– Прихожу в село, будни, а люди – в церковь. Остановили и спрашивают – кто и почему, зачем пришел, к кому. Осматривают, будто я вор. Ну, хорошо. Зять тоже в церкви. Глянул на сестру, а она едва на ногах стоит, а глаза красные и мутные. Ах, боже… «Что с тобой, говорю, больна?» А она в плач. «Не больна, говорит, боюсь. От бессонницы извелась. Пятую ночь не спим, не гасим огня, опасаемся, как бы не задремать. Ждем поджигателей».- «Кого ждете?» – «Голытьбу. Передавали – ждите нас, будем жечь. Чтоб не было ни бедных, ни богатых, одни средние». Страх берет людей. Днем еще ничего, видно – кто идет, кто едет, а приходит ночь – бережемся. Вчера вышел мой па улицу, уже солнце садилось, и скачет кто-то верхом. Мой на колокольню, ударил в набат, У меня сердце так и упало. Это ж поджигатели. Сбежались люди, стащили верховых с лошадей, связали, повели в сборню. «Жечь хотите нас? Бей их!» Те кричат: «Мы сами гонимся, говорят, за поджигателями». Никто не верит. Да уж церковный староста спас. Если б не узнал, тут бы им и конец».

Рассказывает сестра, а сама вся трясется. Ах, боже… А тут зять пришел из церкви. Синяки под глазами,- видно, уморил-ся. Ну, хорошо. «Какой у вас праздник нынче?» – спрашиваю. «Праздника нет, а люди молебен служили, чтоб отвратил бог беду. Одна надежда на бога».

Сидим, разговариваем о том, о сем, а зять нет-нет и клюнет носом – дремлет. Сестра тоже едва продерет глаза, чтобы слово вымолвить. Ну, хорошо! Уже смерклось,- какой теперь день! – поужинали, свет горит. Пора бы и спать – не спят. Вышел я из хаты – по селу огни, никто не ложится… Ах, боже… Так как-то не по себе стало мне, страшно. А наши сидят. Заскребется под лавкой мышь, а они уже навострили уши. Поздно, уже все сроки прошли ложиться, не спят. Слышим, петухи поют, а в окно видно, как среди ночи всюду мигает свет по селу. Когда вдруг что-то – бах! Стрельнул кто-то из ружья. Так по селу и покатилось. Ну, хорошо. Сестра застыла на месте, только руками схватилась за грудь, а зять вскочил – и в сени. Схватил железные вилы – и дальше. А я за ним. Бегу и вижу, из хат выскакивает народ, кто с чем. Ах, боже… Куда бежать? Где? Кто стрелял? Выбежали за село, какие-то люди стоят. Не спрашивая, бросились бить. Били смертным боем, куда попало, пока не отогнали. До самого рассвета никто уже не спал, а утром пошли смотреть. Восемь лежало готовых, один был еще теплый, стонал…

Назначено было сойтись на площади к сборне. Гуща пришел раньше. Он беспокойно бродил под крыльцом и все посматривал. Прокоп уже был здесь.

– Не сходятся что-то,- тревожился Марко.

– Еще рано, придут.

Однако и Прокоп волновался. Нелегко было утихомирить народ. Вокруг были погромы, пожары, пронесшиеся по деревням огненным ветром, всё захватившие своим вихрем. Люди не хотели отличаться от других, от соседей, и немало требовалось труда, чтобы остановить их. Но Гуща и Прокоп победили. Они доказали людям, что не надо жечь и разрушать народное добро. Не пан ставил дома. Мужичьи руки укладывали бревно к бревну, балку к балке, и все это должно было теперь служить мужикам. Сегодня должно было решиться, кто победил,- они или Хома, подбивавший все уничтожить, все жечь.

Народ понемногу собирался. Вот показался Семен Мажуга во главе целой толпы. Панас Кандзюба тоже вел мужиков.

Площадь наполнилась и начинала шуметь. Марко пожимал всем руки, ему было душно, что-то подкатывалось к горлу, и, услыхав свой голос, он его не узнал.

– А знамя принесли?

– Вот оно! Есть,- откликнулся Мажуга и, развернув, поднял.

– Больше не придут?

– Должно быть, все.

Можно было выступать. Но не выступали.

Только когда знамя качнулось и тихо поплыло в воздухе, зашевелились и пошли. Ноги шлепали по грязи, словно раки в мешке шептались, а кособокие халупки, бедные, оборванные, как-то недоуменно глядели на этот поток.

Панская усадьба дремала, сонная и пустая. Там будто никого не было. Только псы заворчали и попрятались. Народ влился через ворота во двор, словно вода сквозь горлышко бутылки. Из конюшни показался кучер. Гуща велел позвать пана.

– Пана нет.

– А где же он?

– Сбежал ночью.

Волна прошла по народу.

Сбежал? Ну, хорошо. Пускай выйдет приказчик.

Ян вышел из конторы бледный и без шапки. Его холодные глаза тревожно заметались по людям. Он бессознательно отступил назад. Но Гуща остановил его, вытащил из кармана бумагу и начал разворачивать. Среди необычайной тишины слышалось только, как шелестели листочки. Казалось, что Гуща слишком медленно это делает. Наконец он кашлянул, выпрямился и высоким, будто чужим голосом приступил к чтению. Все уже знали этот приговор, но теперь он казался новым, торжественным, как слова, слышанные в церкви. Так, так. Уже знали, что с нынешнего дня земля не панская, а мужицкая, что народ берет ее назад, в свою собственность. Ниву, освященную трудом дедов и внуков.