И снова тишина сдавила сердце в кулак, снова болезненная жажда кровавого слова превратила минуту в вечность. Чья теперь очередь? Кого позовет смерть? Каждое новое имя давало остальным возможность передохнуть во время короткой отсрочки.

Однако напряженную тишину ничто не нарушало. Пид-пара шепотом советовался с Максимом, и только за плечами толпы билось и разрывалось причитанье Маланки да женский плач.

Внезапно все встрепенулось, ожило. Толпа вздохнула огромной грудью, и словно рябь пробежала по ней, как по воде.

– Ведут! Прокоп идет!

Прокоп подходил спокойный и деловитый, как всегда. Так же, как всегда, аккуратно лежала на нем одежда; как обычно, медленны были его движенья. И невероятным казалось, что этот человек идет на смерть. Вот сейчас подойдет, остановится, достанет из кармана засаленную тетрадку и прочитает обществу, сколько вспахал, засеял и что продал. Иначе не могло и быть.

Все глаза вонзились в него. А он спокойно приближался.

Ему попалось под ноги пятно свежей крови. Он заколебался на мгновенье, точно боялся вступить на кровавую дорогу, побледнел и поднял глаза. Они остановились на ружьях, вилах, топорах, на Пидпаре и группе людей, уже стоявших наготове. Он понял.

Однако поздоровался.

Пидпара махнул на него остриями бровей.

– Почему сам не пришел? Еще посылать за тобой… Готовься. Дашь ответ перед богом.

– Разве ты поп? Я дам ответ обществу. Оно выбирало меня.

– Поздно уже, братику. Сейчас помрешь.

– За что?

– Некогда разговаривать с тобой. Сам знаешь. Быстрее говори, что хочешь сказать.

– Общество так присудило?

– Общество.

Прокоп взглянул вокруг. Рядом с ГІидпарой стояли Олекса Безик, Иван Короткий, Александр Дейнека, дядя Панас. Все единомышленники.

– И вы против меня? Что я сделал?

Они молчали.

Спасенья не было.

Дядя Панас прикоснулся к его плечу:

– Может, позвать Марию?

Прокоп безнадежно махнул рукой.

– Позовите.

Она едва протиснулась сквозь толпу – в новом жестком кожухе, в который кутала ребенка, и сейчас же упала на оба колена на мокрую от крови землю.

– Помилуйте нас, пан староста, и вы, честной мир… Если б его не выбрали, он бы там не был.

Она кланялась низко, вместе с ребенком, то в одну, то в другую сторону.

– Довольно, Мария… вставай…- останавливал ее Про-коп.- Слушай, Мария…

И на минуту замолчал. Забыл все сразу.

– Слушай, Мария… Вот что… лошадь продайте… зачем она вам…

– Ой боже! – голосила Мария.

– Молчи. Из тех денег отдай десятку Пилипу, я у него брал… хлеб, как намолотишь, не продавай, своя мука… мою одежу оставь сыну, вырастет – сносит…

– Скорей там,- торопился Пидпара.

– Ой! – голосила Мария.

– Кланяйся маме… пусть простят… ну и все. И ты прости.

Он трижды, как перед говением, поцеловался с нею, приложил холодные губы ко лбу ребенка.

– Готов»? – спрашивал Максим.

– Еще у меня деньги общественные… ключи.

Он полез за голенище и вытащил оттуда тряпицу.

– Посчитайте… Тридцать восемь рублей и двенадцать копеек.

Потом вспомнил:

– Еще две копейки.

И вынул из кармана вместе с ключами.

Максим взял.

– Чего хочешь еще?

– Позвольте снять жупан.

Он расстегнулся и остался в одной сорочке.

Вокруг него сочувственно шумели:

– Добрый жупан!

– Жаль было б запачкать кровью.

Пидпара забивал патрон в ружье, остальные ждали наготове.

– Стойте! -остановил их Панас Кандзюба.- Я сам.

Он все еще топтался около Прокопа.

– Крепись, сынок. Служил до сих пор миру, послужи ему напоследок. Страшно нам… войско идет… не всем быть в ответе… тебе заплатит бог… Перекрестись.

Прокои перекрестился.

Мария все голосила и рвала на себе кожух. Ее оттащили в толпу.

– Прощайся, сынок…

Прокоп поклонился на все четыре стороны.

– Простите меня, мужики… Может, перед кем в чем провинился. Прощайте…

– Бог простит… Прости и нам…

Панас Кандзюба снова прикоснулся к племяннику:

– Куда тебе стрелять?

– Стреляйте в рот.

Белый, как сорочка на нем, он старался раскрыть рот, їіо не мог. Нижняя челюсть тряслась, твердая и неподвижная, точно деревянная.

Панас приставил ружье почти к самому лицу и выстрелил.

А в ответ на выстрел лицо плюнуло струйкой крови и залило Панасу руки и грудь.

Прокоп упал на колени. Пидпара добил его сзади.

Народ пьянел от запаха крови, смертного крика, запаха пороха. А Гуща? А Хома Гудзь? А Иван Редька? Как! Он еще жив.

Однако ни Хомы, ни Гущи не было. Они куда-то исчезли. Пидпара послал желающих искать их.

Старавшихся потихоньку скрыться за спинами остальных уводили в сборню. Оттуда их выпускали поодиночке между двумя рядами, и пуля или кол их приканчивали. Так погибли

Редька-младший с братом и Савва Гурчин,- последний за то лишь, что когда-то разбил окна у Гаврилы, тестя Пидпары.

Трупы мокли в канаве, точно конопля, и кровью окрашивали воду, а над народом протянулись полосы синего дыма, будто руки упыря искали жертвы.

Короткий день кончился. Ветер развеял дым, рассеял последнее теплое дыхание убитых, разогнал тучи. С черного поля он несся дальше в черную безвесть и колыхал звезды, сверкавшие, как мелкое монисто, в кровавых водах канавы…

Маланка едва дотащилась до своей хаты. Упала впотьмах на лавку и опустила на колени бессильные руки. Весь день была на ногах, весь день вбирала в себя муки и кровь и стольких людей похоронила в сердце, что оно наполнилось мертвецами, как кладбище. Даже онемела. Нет ни страха больше, ни жалости, она вся странно опустошенная, лишняя на свете и ненужная. Хорошо еще, что темно, ведь глаза ее не могли больше ничего вместить. Она ничего не хочет. Лишь бы темно было, как сейчас, и тихо.

Все от нее бежит, все отвернулись от нее. Был у нее Андрий-весь век бранилась с ним, а теперь нет уж и Андрия. Лелеяла мечту о земле, а земля восстала против нее, враждебная, жестокая, взбунтовалась и ушла из рук. Как марево, поманила и, как марево, исчезла. Лежит холодная и сосет теперь кровь…

Маланке ничего не нужно. Лишь бы темно было и вечно длилось молчание, как в могиле.

Скрипнула дверь.

– Кто там?

– Я.

Странно. Прожила жизнь, а она вдруг провалилась в бездну. Хотя бы след оставила, хоть бы память какую. Все охватил мрак. Все черно. Даже нынешний день отодвинулся далеко, так далеко, что кажется давним, давно забытым сном. Было ли это сегодня, или ничего не было? Одно только отчетливо светлеет в темноте: отрезанные пальцы Андрия. Три желтых обрубка в машинном масле с налипшим песком. Искала, где-то должен был быть четвертый, и не нашла. Что бы поискать лучше!…

– Где ты была?

А пальцы извивались перед глазами, как черви. Синие ногти мутно блестели, как мертвый глаз, пожелтевшая кожа

сморщилась, и между морщинами чернела грязь от работы… Маланка их похоронила, только забыла где. Голова у нее начала болеть оттого, что не могла вспомнить.

– Где ты была?

– Марка спасала.

– Убежал?

– Убежал.

– А отца убили…

Больше не было слов. Ничто уже не будило черной тишины, вливавшейся сквозь окна в хату.

Тяжелым холодным сном спала за хатой земля, а высоко над ней трепетали звезды, точно в аквариуме неба играли золотые рыбки.

На рассвете казаки вступили в село…

‹Сентябрь 1910 г. Чернигов›

НА КАМНЕ

Акварель

Из единственной на всю татарскую деревню кофейни хорошо было видно море и серые пески берега. В открытые окна и двери на длинную с колонками веранду так и врывалась ясная голубизна моря, уходящая в бесконечную голубизну неба. Даже душный воздух летнего дня принимал мягкие голубоватые тона, в которых тонули и расплывались контуры далеких прибрежных гор.

С моря дул ветер. Соленая прохлада привлекала гостей, и они, заказав кофе, устраивались у окон или садились на веранде. Даже сам хозяин кофейни, кривоногий Мемет, предупредительно угадывая желания гостей, кричал своему млад-«шему брату: «Джепар… бир каве… эки каве»[4],- а сам высовывался за дверь, чтобы освежиться влажным холодком и снять на миг с бритой головы круглую татарскую шапочку.