Али, видимо, заблудился и советовался с Фатьмою. Они в тревоге осматривали обрыв, стараясь найти тропу. Вдалеке виднелась спокойная бухта Суаку.

Вдруг Фатьма испугалась и вскрикнула. Фередже сдвинулось с ее головы и упало, и она с ужасом уставилась глазами в налитые кровью безумные глаза мужа, которые глядели наі нее из-за камня. Али обернулся, и в тот же миг со всех сторон полезли на скалу, цепляясь руками и ногами за острые камни, и Зекерия, и Джепар, и Мустафа – все те, которые слушали его музыку и пили с ним кофе. Они уже не молчали, из их груди вместе с горячим дыханием вырывалась волна смешанных звуков и шла на беглецов. Бежать было некуда. Али выпрямился, уперся ногами в камни, положил руку на короткий нож п ждал. Его красивое лицо – бледное и гордое – дышало отвагой молодого орла.

В это время за ним, над обрывом, билась, как чайка, Фатьма… С одной стороны было ненавистное море, с другой – еще более ненавистный, нетерпимый мясник. Она видела его бараньи глаза, злые синие губы, короткую йогу и острый нож, которым он резал овец. Ее душа перелетела через горы. Родная деревня. Завязанные глаза. Играет музыка, и мясник ведет ее оттуда к морю, как овечку, чтобы зарезать. Она в отчаянии закрыла глаза и потеряла равновесие… Синий с желтыми полумесяцами халат скользнул за скалу и пропал среди крика испуганных чаек.

Татары ужаснулись: эта простая и неожиданная смерть отвлекла их от Али. Али не видел, что произошло позади него. Как волк, водил он вокруг глазами, удивляясь, почему они медлят. Неужели боятся? Он видел перед собою блеск хищных глаз, красные, ожесточенные лица, раздутые ноздри и белые зубы – вся эта волна ярости разом бросилась на него, как морской прибой. Али оборонялся. Он проколол Нурле руку и задел Османа, по в ту же минуту его сбили с ног, и, падая, он видел, как Мемет поднял над ним нож и всадил ему между ребрами. Мемет колол куда попало, яростно, как смертельно оскорбленный, и равнодушно, как мясник, хотя грудь Али больше не поднималась, а красивое лицо обрело покой.

Дело было кончено, честь рода спасена от позора. На камне, под ногами, валялось тело дангалака, возле него – затоптанное и порванное фередже.

Мемет был пьян. Он шатался на кривых ногах и размахивал руками: его движения были нелепы и ненужны. Оттолкнув любопытных, столпившихся над трупом, он схватил Али за ногу и поволок.

За ним двинулись все. И когда они возвращались назад теми же самыми тропами, спускаясь вниз и карабкаясь на гору, прекрасная голова Али, с лицом Ганимеда, билась об острые камни и обливалась кровью. Порой она подскакивала на неровных местах, и тогда казалось, что Али с чем-то соглашается и говорит: «Так, так».

Татары шли за ним и бранились.

Когда процессия наконец вошла в деревню, все плоские крыши покрылись пестрыми группами женщин и детей и казались садами Семирамиды.

Сотни любопытных глаз проводили процессию до самого моря. Там, на песке, совершенно белом от полдневного солнца, лежал, слегка накренившись, черный баркас с пробитым боком, будто дельфин, выброшенный в бурю. Нежная голубая волна, чистая и теплая, как грудь девушки, бросала на берег тонкое кружево пены. Море сливалось с солнцем в радостной улыбке, и она скользила вдаль – по татарским селениям, по садам, по черным лесам и согретым громадам Яйлы.

Все улыбалось.

Вез слов, без сговора татары подняли тело Али, положили его в лодку и, сопровождаемые, как стоном морских чаек, тревожными женскими криками, доносившимися из деревни с плоских кровель, дружно сдвинули лодку в море.

Прошуршала по камешкам лодка, плеснула волна, качнулся на ней баркас и – остановился.

Он стоял, а волна играла вокруг него, плескала в борт, брызгала пеной и тихо, едва заметно, относила в море.

Али плыл навстречу Фатьме…

‹Январь 1902 г.›

В ГРЕШНЫЙ МИР

Новелла

Там, за горами, давно уже день и сияет солнце, а здесь, на дне ущелья, царит еще ночь. Простерла синие крылья и тихо укрыла вековые боры, черные, хмурые, неподвижные, которые обступили белую церковку, словно монахини малое дитя, и взбираются кольцом по скалам все выше и выше, один за другим, один над другим, к клочку неба, такому маленькому, такому здесь синему. Бодрый холод наполняет эту дикую чащу, холодные воды стремятся по серым камням, и пьют их дикие олени. В синих туманах шумит Алма, и сосны купают в ней свои косматые ветви. Спят еще великаны-горы под черными буками, а по серым зубцам Бабугана, как густой дым, ползут белые облака.

На дне ущелья тихо, пасмурно. Лишь слабые, жалобные звуки монастырского колокола печально раздаются в долине…

Монастырь уже не спит. Из кельи матушки игуменьи выбежала келейница и металась по подворью как угорелая. Сестра Аркадия, скромно опустив ресницы над постным лицом, спешила к матушке с букетом роз, еще мокрых от росы; ее провожали недобрые взгляды встречных монашенок. Из летней кухни столбом валил дым, и послушницы в темных одеждах бродили по двору, ленивые и заспанные. В белой часовенке, где в каменную чашку стекала чистая, целебная вода, ровно горели, словно золотые цветы, свечи, зажженные кем-то из богомольцев.

Две послушницы гнали коров на пастбище. Старый монах, оставшийся на приходе с того времени, как монастырь был превращен в женский, худой, сгорбленный, иссохший, точно вырытый из земли, тащился в церковь. Еле передвигая дрожащие ноги и стуча по камням посохом, который ходуном ходил в его сухой руке, он метал на коров последние искры из потухших глаз и бранился:

– У-у, проклятые!., нагадили… женского пола!…

И тыкал вслед им посохом.

Послушницы посмеивались.

Из окна матушки казначеи выглянуло бледное, виноватое лицо с большими глазами, окруженными синевой, с растрепанными волосами, без клобука.

– Опять матушке Серафиме видение было,- тихо сказала младшая послушница, переглянувшись со старшей.

Синие глаза у старшей грустно улыбнулись.

Гнали стадо высоко, к вершинам, на горное пастбище. Слегка покачивая рыжими боками, взбирались по крутым тропинкам коровы, за ними шли сестры. Впереди младшая – Варвара, крепкая, коренастая девка, за ней Устина, тонкая, хрупкая, в черной одежде, совсем как монахиня. Лес обступал их – холодный, печальный и молчаливый. На них надвигались черные буки, одетые трауром теней, седые туманы со дна обрывов, росистые травы, холодные скалы. Над головами катились волны холодной черной листвы. Даже синие колокольчики сеяли холод на травы. Каменная дорожка, словно тропа дикого зверя, петляла по склонам горы туда и сюда, все выше и выше. Пестрые мраморные стволы буков сползали с дороги вниз, точно, обваливались, и расстилали темную крону уже у самых ног. Цепкие корни сплетались в клубки и ползли по горам, как змеи. Монашенки шли дальше. С одного места им удалось увидеть дно ущелья, маленькую церковку и белые домики, где жили сестры. В церковке пели. Женские голоса, чистые, высокие и сильные, словно ангельские хоры, тянули священную песню. Она так странно звучала вверху, под черным куполом.

Устина остановилась. Затихшая, просветленная, слушала пение.

– Пойдем,- сказала Варвара,- уже поздно… Матушка игуменья велела малину собирать, когда возвратимся из лесу…

Устина вздохнула.

– Когда-то и я так пела… пока голос не пропал от простуды…- грустно сказала она.

И понесла в груди дальше, в черную тишину леса, напевы, которых не могла уже извлечь из слабого горла.

А тишина, правда, стояла немая. Камешек, скатившись из-под копыта коровы, сухая ветка, задетая ногой, издавали такой треск, словно что-то огромное рушилось в горах и рассыпалось. Эта тишина раздражала: хотелось вскрикнуть, зашуметь, хотелось ее спугнуть.

Дальше попадались уже сосны, старые, рыжие, косматые. Их длинные ветви спускались в пропасти, как руки. По сухим иглам скользила нога. Сосновые шишки, большие и пустые, катились под ноги или глядели из травы десятками глаз на поникшие головки синих колокольчиков.