Будуть мої співаночки За кресаню класти…
Вспоминается ему милый девичий голос, и он срывает цветок и украшает им свою кресаню.
Птруа… Птруа… Солнце печет. Становится душно. Катятся овцы, фыркают на ходу, вытягивают старческие губы, чтобы легче было сорвать сладкий будяк, и оставляют за собой свежие орешки. Хрусь-хрусь… хрум-хрум… Трется руно о руно, белое о черное, колеблются спины, как в озере мелкие волны… Бе-е… ме-е… А собаки всё держат отару в берегах.
Утомились овчарки. Они ложатся, раздуваются их бока в траве. На длинный красный язык, свисающий между клыками, садятся мухи. «Быр! Быр!» – сердито кричит Иван, и собаки уже около овец.
Далеко, на полянке, под густым лесом, пасутся коровы. Бовгар[25] в задумчивости оперся на длинную трембиту.
Как медленно тянется время! Горный воздух прополоскал грудь, хочется есть. И как одиноко! Стоишь тут маленький, как былинка в иоле. Под ногами зеленый остров, заливаемый голубыми водами далеких гор. А там, на суровых диких вершинах, куда нога человеческая не ступала, откуда вести не доходят, гнездится всякая нечисть, вражья сила, с которой трудно бороться. Одно остается – беречься…
Гись-гись! Трусят овцы зеленым нолем, и мягко ступают по траве постолы… Тишина такая, что слышно, как кровь
течет в жилах. Одолевает дрема. Кладет мягкую лапку на гла^а и на лицо и шепчет на ухо: сии… Овцы тают перед глазами…; Вот уже они обратились в ягнят, а вот – ничего нет. Движутся травы, как зеленая вода. Приходит Маричка. Ой, не обманешь, милая, ой, нет… Иван знает – это лесная русалка, а не Маричка, это она манит его. Что-то увлекает его за ней! Не хочет, а уже двигается, как движутся травы зеленым потоком…
И вдруг дикий, предсмертный рев коровы пробуждает его. Что? Где? Бовгар как стоял, опершись на трембиту, так и застыл. Рыжий бык ударил ногами оземь, пригнул отвислую шею и поднял хвост. Он уже мчится на этот вопль, высоко ска^ чет и рвет ногами траву. Режет ногами воздух. Бовгар ветре-* пенулся и спешит за ним к лесу. Бахнул в лесу выстрел. Бах-бах-бах… Загремели из ружей вершины. Бах-бах-бах…- откликнулось вдали, и все немеет. Тишина.
«Наверно, «вуйко» зарезал корову»,- думает Иван и пристально осматривает свою отару.
Птруа!… Птруа!… Солнце словно заснуло, ветер затих и перенесся с земли на небо. Он уже громоздит там тучи, такое же взволнованное море вершин, которое видел вокруг пастбищ. В бесконечных просторах исчезло время, и не знаешь, течет ли день, или остановился он…
Внезапно до слуха долетает долгожданный призыв трембиты. Он приносит запах кулеши и дыма, протяжным мелодичным трепетом повествует, что овчары ждут овец…
«Гись-гись…» Мечутся псы, блеют овцы и льются перистым потоком в долину, тряся выменем, отяжелевшим от молока…
Уже третьи сутки сеется на полонине мелкий-мелкий дождик. Закурились вершины, закуталось небо, и в сером тумане исчезли горы. Овцы едва двигались, тяжелые, полные воды, словно губки; одежда на пастухах стала холодной и заскорузла. Только и отдохнуть можно было под навесом в струнке[26] -» во время доенья.
Иван сидит, прислонившись к доске, а ногами сжимает подойник. Рядом с ним черный косматый козар[27], за каждым его словом следует брань, а тут еще овчары. Нетерпеливые овцы, у которых прибывает молоко, протискиваются из загородки в струнку, чтобы их скорее подоили. Подождите, бедняжки, так дело не пойдет… надо по очереди.
«Рыст!»-сердито бросает сзади погонщик в овечье блеяние и хлещет мокрым прутом. «Рыст!… Рыст!…» – подбадривают пастухи и отодвигают колени от отверстия, через которое вскакивает в струнку овца. «А! Чтоб тебя…» – бранится козар и не кончает: как же, скажешь в такое время!
Привычным движением Иван хватает овцу за хребет и тащит ее задом к широкому подойнику. Покорно стоит овца, неуклюже расставив ноги, такая глупая, и слушает, как журчит молоко в подойник. «Рыст!» – хлещет задних погонщик. «Рыст! Рыст!…» – покрикивают пастухи. Овцы, которых уже подоили, словно одурели, падают в загородке на камень, кладут голову на ножки и вытягивают голые старческие губы. «Рыст! Рыст!…» Ивановы руки беспрестанно мнут теплое овечье вымя, оттягивают сосцы, а по рукам у него течет молоко, пропахшее жиром, и поднимается из подойника густой сладкий пар. «Рыст! Рыст!» Вскакивают овцы, как ошалелые, расставляют над подойником ноги, и десять пастушьих рук мнут теплое вымя. Жалобно плачет мокрая отара по обе стороны струнки, падают в загородке ослабевшие овцы, а густое молоко звонко журчит в подойник и затекает теплой струйкой даже за рукав. «Рыст! Рыст!…»
Козар улыбается одними глазами своим козам. Они не такие, как овечки, у них горячее сердце. Они не падают замертво, как слабые овцы, а твердо стоят на тонких ногах. С любопытством подняли рожки и смотрят в туман, словно видят что-то, и так бодро трясутся их редкие бородки…
Опустели овчарни. Тишина и запустенье. Может быть, там, где-то в глубоких долинах, откуда горы начинают расти, и раздаются смех человеческий и голоса, но в это верится плохо. Здесь, на пастбище, где небо закрывают безлюдные просторы, живущие в одиночестве, только для себя,- здесь вековечная тишина.
Лишь в стае потрескивает неугасимый огонь и все провожает свой синий дым в далекий путь. Парное молоко остывает в деревянной посуде, над ним склонился старший пастух. Он уже его заправил. Из-под подры[28], где сохнут большие круги сыра, дует на старшего ветер, но не может прогнать из стаи запах угля, сыра и овчины. Ведь точно так же пахнет и сам старший. Новые кадушки и бочки безмолвствуют в углу, но достаточно постучать по ним – и откликнется голос, в них живущий. Холодная жентыця[29] поблескивает в ушате зеленым глазом. Старший сидит среди своего хозяйства, как отец среди детей. Все оно – черные лавки и стены, костер и дым, сыр, кадушки и жентыця,- все такое близкое, родное, на всем почила его теплая рука.
Молоко уже густеет, но время его еще не настало. Тогда старший достает из-за пояса связку деревянных брусков и начинает читать. Там вырезано все, в этой деревянной книге,- у кого сколько овец и что кому принадлежит. Забота сдвигает ему брови, и он упорно читает… «У Мосейчука четырнадцать овец, и ему следует…»
За стеной шалаша спузар выводит:
Питається у баранця Круторіжка вівця,
Ци ти вробиш, баранчику,
Зеленого сінця?
– Распелся! – сердится старший и снова пересчитывает зарубки.
Не знаєш тьт, круторіжко,
Яка буде зима,
Ци ти вийдеш, ци не ей йдеш
З полонинки жива…-
кончает спузар в сенях и входит в стаю.
Закопченный, черный, склоняется над огнем, а белые его зубы блестят. Огонь тихо потрескивает.
Молоко в ушате желтеет и становится густым. Старший наклонился над ним, сосредоточенный, даже суровый. Медленно расстегивает обшлага и по локоть погружает в него свои голые волосатые руки. И так застывает над молоком…
Теперь должно быть тихо в шалаше. Дверь заперта, и даже спузар не смеет кинуть взгляд на молоко, пока там творится что-то, пока старший колдует. Все будто застыло в немом ожиданье. Кадушки затаили в себе голос, притаились сыры на полках, заснули черные стены и лавки, огонь едва дышит, и даже дым стыдливо убегает в окно. Только по легкому
движению жил на руках старшего заметно, что на дне посудины происходит что-то. Руки оживают понемногу, то поднимаются, то опускаются, закругляются локти, руки чем-то плещут, что-то взбивают и гладят там, внутри, и вдруг со дна посудины, из-под молока, поднимается круглое тело сыра, рожденное каким-то чудом. Оно растет, поворачивает плоские бока, купается в белой купели, само белое и нежное, и, когда старший его вынимает, зеленые воды звонко стекают в посудину…