Он даже как-то оживлялся, когда рыбачил. Кривым ножом, своим верным товарищем, отковыривал ракушки от скал, высасывал перламутровую слизь и жмурил от удовольствия глаза. Глотал живых креветок, мелкую рыбешку и откусывал ноги у молодого спрута, хотя тот не давался и хватал за язык. Все это были его любимые «фрукты». Подзадоривал и меня, но я еще не дошел до этого.
Теперь он поет. Красное вино играет в его жилах, берет пылает на солнце, а руки слились с веслами и, как крылья, режут голубые просторы. Мы летим. Под нами синяя глубина, над нами такая же высь. Далекий остров залег облаком в небе. Свежий ветер щиплет щеки, надувает легкие. Мы летим…
Она приехала с утренним пароходом, час тому назад, может быть, не больше. Иначе я уже видел бы ее.
А подумал об этом я потому только, что мы встретились глазами.
До сих пор наши глаза отдыхали на море, чужие, далекие друг другу, как две параллельные линии, что прошли по свету без надежды встретиться.
Под нами бежали к морю цветущие лимоны, а померанцы, точно звездами, облепили черные кроны. Солоно дышало море.
Я еще раз взглянул на нее…
Свежий матовый профиль повернулся медленно, и снова ее глаза утонули в моих.
Француженка или англичанка? Нет, наверное, американка.
Пузатые немецкие бочки, налитые пивом, со значками туристов и с пылью на ногах, отделяли меня от нее. Захожу с другой стороны и становлюсь ближе. Вижу, как ветер треплет голубой конец вуали по серым камням, замечаю дорожный мешочек и золотые пряди за ухом.
Взглянет или нет?
Целая вечность проходит. Не пошевельнулась.
И правда, что ей до меня или мне до нее? Поворачиваюсь спиной и разглядываю Monte Solaro, поросшую кустарником. Надо как-нибудь забраться туда. Пешком или на осле?
Какие глаза у нее? Не успел разглядеть.
Неужели не увижу?
Мне кажется, что она пошевельнулась, собирается уходить.
Кидаюсь в толпу, слишком поспешно, и наступаю кому-то на ноги.
– Ах, простите!…
Протискиваюсь плечом и встречаюсь с нею.
Словно фиалки после дождя!
Темные, мягкие, блестящие. Взглянула и закрыла.
Теперь – конец. Иду за нею. Куда она – туда и я.
Делаю равнодушную мину, будто разглядываю дома, но вижу только голубую вуаль, золотистые волоски на шее и маленькие каблучки из-под юбки.
Оглянется или нет?
На повороте останавливается, рассматривает какое-то растение и оборачивается ко мне…
Теперь мы опять над морем, и опять наши глаза бродят по синей пустыне, но во мне рождается уверенность, что они и там могут встретиться.
Потому что я хочу заглянуть в них.
Не поддается. На левой щеке вспыхивает легкий румянец, но глаза устремлены в море.
Теряю терпение. Я должен их видеть.
И вдруг всей тяжестью они ложатся в мои с нетерпеливым вопросом:
– Чего ты хочешь?
– Люблю…- уверяют мои.
Ее глаза не знают, что ответить, и мечтательно начинают ласкать скалы, берег, лазурь.
Тем временем я разглядываю нежную линию шеи, мягкий вырез на груди, изгиб руки, такой чистый и нежный. Знаю, что пальцы в перчатках – как лепестки розы. Все это укладывается во мне, врастает, словно я годами это видел и любовался.
И когда, будто невзначай, обращает на меня свои влажные фиалки, мои глаза настойчиво бросают в них:
– Ты моя.
Она еще не знает – «чья», колеблется немного.
Но я не колеблюсь и жду лишь, когда мы посмотрим друг на друга.
– Ты моя.
Тогда ее глаза вдруг раскрывают свою лучистую бездну, готовую меня поглотить, и твердо говорят:
– Твоя.
– Навеки?
– Навеки!
И разве может быть иначе? Стоим на одной и той же земле – едва десять шагов между нами, одно солнце связывает нас, те же пейзажи входят в нас, и даже тени наши сливаются,
Мы то погружаем глаза в море, то глаза в глаза…
Нас только двое на свете. Что нам до других? Но откуда-то появляется третий. Как облачко, откуда-то взявшееся, погасило солнце.
Мерит землю тонкими ногами в туфлях, перебрасывает около нее на перила свой английский костюм и вынимает бинокль.
Что-то говорит ей, точно старый знакомый, передает бинокль.
Она взяла!… Она взяла!…
Приложила мои фиалки к тому самому месту, где за минуту до того были глаза чужого, словно ничего не произошло.
Нет, я не могу быть спокойным.
– Милостивый государь!
Нет, это просто возмутительно. Я уже киплю.
– Милостивый государь! Кто вам дал право так обращаться? Соображаете ли вы, что это с вашей стороны наглость?…
Он, вероятно, понимает язык моих глаз, потому что оборачивается ко мне и бросает удивленный взгляд. Потом равнодушно отводит его назад. Ну, черт с ним!
Но она? Ведь недавно клялась мне: н amp;веки!… Достаточно было появиться каким-то тонким ногам и английскому костюму… Вот она – верность женская.
Чувствую, что я ревную. Поворачиваюсь к ней боком и даю себе слово, что между нами все кончено. Любуйся своим британцем… Даже не взгляну. Меня больше интересует красота природы,- вечная, она не изменит. Не обернусь ни за что. Хотя бы ты плакала, хотя бы ты умоляла. Ни за что…
Чувствую взгляд на шее. Он меня влечет. А может быть, это только кажется… Они, вероятно, так увлеклись друг другом, что я для них не существую. Разве обернуться вдруг и накрыть голубков? Но какое мне дело до чужой любви?…
Впрочем, оборачиваюсь, совершенно холодный, и встречаюсь с ее глазами.
Такие покорные, умоляющие и невинные.
Тогда я от всего сердца все прощаю и забываю.
– Любишь?
– Обожаю!
Теперь опять хожу за нею. Куда она – туда и я неотступно. На британца – ни тени внимания.
Он не существует для меня. Иду поодаль, за голубой вуалью, или навстречу, чтобы заглянуть в глаза. Она выбирает открытки, я тоже покупаю. Уже полны карманы. Разглядывает витрину – я стою рядом. А все для того, чтобы поймать взгляд, брошенный тайком, лукаво, через головы людей. Так солнце порой бросает свой луч сквозь дождь.
Уже день кончился, засветилась ночь, а я еще на ногах. Где она – там и я. Она уже устала, пора бы ей отдохнуть. Напоследок, при свете звезд, заглядываю ей в глаза.
– До завтра? – спрашивают мои.
– До завтра…- отвечают фиалки.
– Моя?
– Навеки.
А завтра, еще не рассвело хорошо, бегу на вчерашние дорожки. И вдруг, не дойдя, останавливаюсь. Меня задерживает запах пароходного дыма. Я знаю… я уверен, что ее уже нет. Она уехала утренним пароходом. Вон он едва сереет на сером море, даже дым уже развеялся.
Стою на дороге и втягиваю в себя этот легкий запах.
Это все, что осталось от моего романа…
Всегда волнуюсь, когда вижу агаву: серую корону крепких листьев, зубчатых по краям и острых на конце, как обтесанный кол. Расселась по террасам, венчая скрытую силу земли.
Цветок же ее – высокий, похожий на мачту зеленый ствол с венком смерти наверху.
Такова тайна агавы: она цветет, чтобы умереть, и умирает, чтобы цвести.
Вот она – та, что вечно меня волнует, что только однажды расцветает цветком смерти. Сизая сердцевина крепко свернулась и в муках, стиснув зубы, отрывает от сердца листок за листком. Окаменела на каменистой почве и прислушивается с ужасом, как растет, зреет и рвется из нее душа.
И так годами.
Там, где-то глубоко, под серым куполом корня, что-то созревает таинственно, вытягивая силу из сердца земли, а агава в отчаянии складывает листья, точно чувствует, что роды принесут смерть.
И на каждом листе, который с болью отрывает от сердца, остается след от зубов.
Всему своя пора, для всего приходит свой час.
И для агавы. То, что таилось в ней, прорывается наконец сквозь тесные объятия и выходит на волю, как исполин, неся на могучем теле, которое можно сравнить разве с сосной, цветок смерти.
Овеянная ветром, близкая к небу, агава видит теперь то, чего не видела прежде. Она видит море и скалы, первая встречает восход солнца, последняя ловит багряный закат, а ветер шумит вокруг нее так же, как и в кроне деревьев.