— А сводку они получают? — спросил вдруг Званцев, и складка у рта у него дёрнулась. — Прогноз. У них есть кто-нибудь, кто это считает?

Спросили и это. Немец подумал и сказал: есть. Приезжали, ставили какие-то приборы, мерили. Он не знает, кто, — приезжали и уехали, а приборы остались, и при них человек.

Званцев поднял голову и поглядел на меня.

— У них есть, — произнёс он. — А у нас нет.

Он сказал это без всякого выражения, просто как строку. Гранаты нет. Патрона к арисаке нет. И вот теперь оказалось, что и ветер у нас никто не считает.

Считал его у меня Гужев.

Я вышел и нашёл его — он сидел на корточках у входа в землянку и вязал свою бечёвку.

— Кондрат Ефимыч. Ветер надолго?

Он не ответил сразу. Поднялся, вышел на открытое место, постоял, поглядел вверх, потом на дым, потом куда-то на юго-запад, где над лесом стояла муть.

— Держаться будет, — сказал он. — Ночь, может, две. К третьей отпустит.

— Почему?

— А вон. — Он показал бечёвкой на муть. — Тянет оттуда. Покуда тянет — держит. А как замутит выше и станет тепло — отпустит и повернёт обратно. Всегда так.

— Точно?

Гужев подумал.

— Не точно, — ответил он честно. — По-нашему так. У нас в Вязьме по этому сено ставили. Иной раз и промахивались.

Я вернулся в землянку и сказал:

— Ночь или две.

— На чём основано?

— На человеке.

Прежде всего я собрал ротных.

Я обещал им — Свешникову, а через него всем, — что как узнаю, так скажу первым. Это было сказано неделю назад, между делом, и они, я думаю, забыли. Я не забыл.

— Газ, — сказал я. — Против нас баллоны. Стоят в передней траншее, закопаны, трубы выведены. Пленный взят нынче ночью, показал сам, без нажима. Ждут ветра. Ветер стал третьего дня.

Молчание вышло короткое.

— Стало быть, вешки не зря, — проговорил Михеев.

— Не зря, — подтвердил я.

— А раствор? — спросил Ольшанский. — У меня раствора нет.

— Нет, — согласился я. — И не будет. Прислали на две роты. Ты и Михеев греете воду и мочите чем есть.

Ольшанский помолчал. Он был кадровый, он двадцать лет прослужил в армии, где, ежели чего нет, значит, кто-то в этом виноват и его надо найти.

— А кто это так распорядился? — спросил он наконец.

— Никто, — ответил я. — Так вышло.

Он поглядел на меня, и я видел, что этот ответ ему поперёк горла, и что он его принял, потому что за месяц уже насмотрелся, как оно выходит.

Показную часть я отменил в двенадцатом часу.

Отменил не так, что объявил и отменил, а просто отдал по батальону наряд, и в наряде не было ни смотра, ни доклада, а было: всем ротам — вешки и ступени проверить и подновить; марлю раздать на руки, по аршину; раствор развести и разнести по низине к выходам, бочки не оставлять в землянках; учение — нынче, всем четырём, засветло и в темноте; людей с работ снять.

Званцев прочёл наряд и положил его на стол.

— Капитан, вы понимаете, что я приехал за другим.

— Понимаю.

— У меня программа, подписанная генерал-квартирмейстером. У меня в ней смотр батальона и осмотр позиции, и у меня после вас ещё семь батальонов и срок. Я не могу написать в отчёте, что смотра не было, потому что капитану Северцеву показалось, будто ветер не тот.

— Господин полковник, — сказал я. — Я вам всё отдам. Донесения, тревогу, резерв, учёт — всё, что вам надо, я вам продиктую нынче ночью, покуда люди работают, и утром вы уедете с полной папкой. Я не могу отдать вам только людей на три часа. Это единственное, чего у меня нет.

— А смотр?

— А смотр вы уже видели. Минута сорок.

Званцев посидел молча. Он не гневался. Он считал: свою программу, свой срок, свои одиннадцать батальонов, и то, что напишут ему, ежели он привезёт не то.

— Вы вот что поймите, капитан, — проговорил он, вертя в пальцах сложенный вдвое лист программы. — Я вам не враг и в героя не играю. Я двадцать шесть лет служу, и я эти баллоны видал под Болимовом в мае, своими глазами, и то, что после них лежало, тоже видал. Я не про то, что вам померещилось. Я про то, что мне велено сдать сводное к пятнадцатому.

— И что будет, ежели не сдадите?

— А ничего не будет. — Званцев наконец поднял глаза. — В том и штука, что ничего. Меня не расстреляют и даже не выругают. Просто сводное не выйдет, а выйдет оно через полгода, и все эти полгода одиннадцать батальонов будут стоять, как стояли, и в них будут гибнуть люди от того, чему вы тут выучились и чего я не довёз.

Я стоял и слушал, как он моими же словами объясняет мне мою же науку.

— Не пойдёт. — Он закрыл папку. — Мне не с чем идти. «Отменил смотр по причине ожидаемой газовой атаки, каковая не состоялась» — знаете, как это читается наверху? Это читается: батальонный струсил.

— А ежели состоится?

— А ежели состоится, — отозвался Званцев, — то читать будет некому и незачем.

И тут заговорил Нелидов.

Он всё это время стоял у входа и молчал, и я, признаться, ждал от него другого — что он вступится за меня по знакомству, тихо и вбок. Он не вступился. Он подошёл к столу, положил на него свою тетрадь и раскрыл её на середине.

— Господин полковник, — проговорил он, — позвольте я запишу иначе.

— Как иначе?

— Не «отменил смотр». — Нелидов взял карандаш. — А так: «Батальонный командир, располагая непроверенным признаком угрозы, отменил показное учение и обратил людей на подготовку. Признак подтверждён показанием пленного через сутки». — Он поднял глаза. — Это не нарушение программы. Это то самое, за чем мы с вами и ездим.

— Это как?

— Мы ездим снимать приёмы, — сказал Нелидов. — Вот вам приём. Он не в тревоге и не в донесениях, он вот в этом: командир умеет отличить признак от догадки и умеет действовать по признаку прежде, чем придёт бумага. Этого, господин полковник, в одиннадцать батальонов не раздашь, я знаю. А записать можно. Пусть лежит.

Званцев поглядел на него, потом на меня.

— Вы его знаете, — сказал он Нелидову. Не спросил — сказал.

— Знаю.

— И ежели не состоится?

— Тогда я и подпишу, — ответил Нелидов. — Моей рукой писано, с меня и спрос.

Званцев подумал ещё, потом придвинул к себе тетрадь, прочёл написанное и вернул.

— Пишите. — Он вернул тетрадь. — Только, Нелидов, знайте: я вам это припомню, ежели не состоится.

— Знаю, — согласился Нелидов. — Припомните.

Он сказал это так спокойно, что я понял: он всё посчитал заранее.

Он записал, и я стоял и глядел, как мой месяц ложится в чужую тетрадь чужим почерком, — сжатый в четыре строки, без меня, без гари, без Дёгтева, без двух бочек соды, — и как оно теперь поедет в одиннадцать батальонов к людям, которых я не увижу.

Именно этого я и хотел.

Диктовал я до третьего часа ночи.

Нелидов писал и переспрашивал редко, и по тому, что он переспрашивал, я видел, что он понимает больше, чем я ему говорю. Званцев сидел рядом и слушал, и раза два вставил своё, и оба раза дельно.

Мы кончили, и я вышел проводить их до коновязи, и на воздухе Званцев вдруг задержался.

— Капитан. Дёгтев ваш что мне ответил, помните, я спрашивал?

— Не помню, чтоб вы мне передали.

— Не передал. — Званцев натягивал перчатку и глядел не на меня, а на свою руку. — Я его спросил: как ты знал, чего от тебя командир хочет. А он мне: «А он не хочет. Он сказал, чего надо к какому часу. А хотеть — это моё дело». — Полковник дёрнул перчатку. — Вот это я, капитан, и записал.

Он сел на коня и уехал, а я остался стоять.

Ветер шёл ровно и не сильно, с запада, и тянул на нас, и в этом ветре было тепло, которого не должно быть в конце ноября.

Гужев вышел из темноты — он всегда откуда-нибудь выходил — и стал рядом, и тоже поднял голову.

Мы постояли.

Внизу, в низине, у выходов стояли бочки — две на четыре роты, — и возле них ходил часовой, и от бочек несло содой. Дальше, за низиной, за нашей проволокой в полтора ряда, за его проволокой в три ряда со спиралью, в его передней траншее, закопанные и обложенные мешками, стояли ряды, и от них шли трубы, и трубы были выведены за бруствер, и при них сидели люди и ждали.