— Что же батюшка хотел сказать мне перед смертью?

Иван Федорович прошелся по кабинету — отцовский дом был в старом стиле, причем царь никогда не пенял своего «князя-кесаря» за это. Так что каменные палаты на Моховой улице, вблизи здания Преображенского Приказа, были известны всем москвичам.

Многие бояре по первому разу принимали княжеский уклад за нарочитую старинную патриархальность, являлись просителями к отцу, о чем горько раскаивались позже. Федор Юрьевич их принимал, никому не отказывал, говорил ласково, затем вбегали ярыжки и отрезали бороду на госте, вместе с длинными полами одежды. А затем брали под руки и доставляли в застенок, где князь-кесарь с привычной для него жестокостью пояснял, как он ведет следствие. И как сурово наказывает тех, кто решится по лени или нерадивости не исполнить царские указы.

Посмотрев на затянутое изморозью окно, князь запахнул полы шубы и присел к изразцовой стенке печи — ему нездоровилось, знобило. И снова задумался, а память услужливо восстановила ту ночь, и хриплый стон отца с ложа — «не встревай».

Федор Юрьевич был предан царю как пес, но иногда не боялся показывать монарху своего неодобрения. Это касалось женитьбы царя на солдатской шлюхе, ибо брат царицы Евдокии Федоровны, сосланной в монастырь, Абрам Лопухин был женат на Федосье, княжне Ромодановской, дочери князя-кесаря и сестре Ивана.

Такой поступок царя шел к умалению родовитости, отсекая царственную ветвь, пусть и через Лопухиных. Обидно, ибо супруга Ивана была из рода Салтыковых, родная сестра царицы Прасковьи, единокровного брата Петра, умершего царя Ивана Алексеевича. Потому старый князь-кесарь «закрывал» глаза на доносы как на царицу, что вела себя в монастыре как мирянка, а иногда даже через третьих лиц отправляя ей подарки и деньги, так и царевичу Алексею, которого однажды вздумал поколотить всемогущий князь Меншиков. Поступил просто — ярыги нахватали прибыльщиков, что держали руку «светлейшего», выдрали их всех в застенках, отобрав в казну неправедно нажитые Александром Даниловичем триста тысяч рублей. И прилюдно одарил царевича богатым подношением, и даже организовал ему несколько тайных свиданий с матерью.

Полтора года тому назад наследник бежал в Вену — и впервые Иван Федорович увидел, что отец не хочет вести розыск по этому делу, ссылаясь на болезни и старость. А ведь даже он знал от родителя, что Алексей встречался с митрополитом Сильвестром и епископами Ионой и Досифеем, и те посоветовали ему либо бежать за границу, или принять монашеский постриг. И о некоторых других, что держали руку царевича — главы Адмиралтейства Кикина, одного из князей Долгоруких, властного и сурового «дядю», и прочих, к старым родам принадлежащих.

Шкатулка была заполнена бумагами, и отдай их Федор Юрьевич царю, то голова царевича покатилась бы с плахи, как и головы прочих. Но старый князь-кесарь только произнес — «не встревай», и приказал сжечь все в печи — Иван послушно выполнил отцовский наказ, уничтожив все бумаги, превратив их в пепел. И про себя тихо радовался, что не стал их читать — такие тайны могут убить человека очень быстро, так что лучше их вообще не знать, спать завсегда будет легче.

Князь закрыл глаза — в новогоднюю ночь дьяк Емельянов затеял непонятное дело. Якобы в Москве появился самозванец, в личине царевича Алексея, который, как точно знал Иван Федорович, убил несколько гвардейцев и сбежал от Петьки Толстого в иноземные страны. Погоню выслали, но Алешка оказался не промах — истребил несколько человек. Слухи о таких деяниях, о войне между отцом и сыном, прокатились по европейским странам. О них даже стали поговаривать на Кукуе, немецкой слободе в Москве, а оттуда расползаться по всему городу.

В Замоскворечье повязали двух воров — самозванца и беглого драгуна Никодима, третьего убили. Сопротивлялись они яростно — пистолетной пальбой и шпагами, так что немалой кровью досталась победа. Доставили в застенок, хотели пытать — но все пошло совсем не так. Оба вора сбежали, причем один из них, тот, кто в личине самозванца, перерезал путы. И князь сразу подумал о том, что был сообщник из приказных людишек, кто нож передал, тот самый, которым зарезали двух катов, что пришли за ним, чтобы отволочь лже-царевича на дыбу.

— Ловкий, ничего не скажешь, — пробормотал Иван Федорович, припоминая, как сам осматривал застенок. Выходило, что потом самозванец ухитрился зарезать вооруженного шпагой и пистолетом офицера, подручного палача, который, судя по всему, попытался отбиваться ножом, связать и раскаленным железом пытать дьяка.

— Не много ли для одного подвигов?! Так не бывает! А потому подьячий Лешка Петров в деле том участие имел, вот только…

Князь-кесарь задумался — караульного солдата нашли в неглиже в камере, той самой, где беглого драгуна Никодимку держали. Клялся служивый, что службу нес бдительно, пропустил дьяка с катами, офицера, а спустя полчаса и писаря. Но получил удар по голове непонятно от кого и как, ничего не помнил. Повесили сразу же на дыбу — показания подтвердились, только сказал, что присел и задремал, вот его кто-то и оглушил — о том князь-кесарь догадывался и сам. Так что выдрали солдата батогами прежестоко — если каждого казнить за нарушение артикула воинского, то половину гарнизона московского извести можно подчистую.

Но вся штука в том, что писарь Петров слаб телом, тщедушен, вряд ли в бойне участвовал сам, хотя, несомненно, самозванцу помогал. Вот только чем он дольше думал над этим делом, тем больше вставало вопросов:

Совсем непонятно для чего железом пытали дьяка — что из него выбили, какие сведения?

И почему тогда не зарезали?

И как тот ухитрился закрыть камеру, если этот самозванец настолько ловок и позволил Артемию так сделать?!

Или все это сговор преступный, чтобы его в заблуждение ввести и следствие по ложному пути направить?

Князь прикусил губу — писаря искали по всему городу, как и самозванца с беглым драгуном. Подьячего Акулинина, что три дня непонятно зачем просидел за бесполезным занятием по приказу Емельянова, поставил на место дьяка — тот взялся за дело с необычайным рвением, желая выслужиться. И можно было не сомневаться, что преступников разыщет и возьмет, или живыми, или мертвыми — как получится.

Дьяка, что уже почти полную седьмицу метался в бреду, в полном беспамятстве, лечили лучшие лекари из немецкой слободы — к удивлению Ивана Федоровича медицинские светила не могли объяснить, почему ожоги привели к горячке. Артемия держали в палатах, чтоб под рукою был, и ждали, когда оный очнется. Вот тогда из опроса все дело станет ясным, а если нет — то дьяка вылечить хорошо, и на дыбу вздернуть, дабы по правде отвечал и поиску истины не препятствовал…

Глава 11

— Царевича Алексея я знаю давно — имел честь встречаться с ним. А вас не знаю, а потому считаю самозванцем! А потому спрашиваю — что заставило тебя пойти на столь тяжкое преступление, за которое вас завтра же подвергнуть колесованию!

Никогда в жизни Фролу не было так страшно, как сейчас, в этом каменном мешке, где столетиями пытали людей, где все стены пропахли запахом крови и страшных мучений.

Попал как кур в ощип!

Шведы не стали драться, спустили флаг, когда датские корабли настигли шняву. И что самое интересное — датчане искали именно его, вернее царевича. Видимо, среди окружения Карла были доброхоты, что слали свои донесения либо в Копенгаген, или в Санкт-Петербург. Так что вполне уважительно датчане подхватили его под локти, прихватив заодно и Силантия, быстро перевезли их на фрегат, где капитан-командор раскланялся и предложил занять его собственную каюту.

Но вечером, по прибытию в Копенгаген ситуация разительно переменилась — несколько человек, в париках и при шпагах, удивленно вглядывались в его лицо, и один из них что-то резко произнес. Фрола живо скрутили, доставили в замок, где поместили в камеру пыток, приковав за руки и ноги к стене, к специально вмурованным кольцам.