Страшный удар царского кулака пришелся в скулу и убил бы любого, кроме Алексашки, что выставил плечо. И успел подумать, что ситуация складывается для него как нельзя лучше — царь был без трости. А руками самодержец много не навоюет — устает быстро в ярости, главное, первый порыв стерпеть. А там устанет «мин херц» махать кулачищами.

— Вот тебе, вот! За сиськи царевны — ты на что, тать, покусился! За кресты, за две сотни дублонов! Уй-уй!

Царь угодил кулаком по станку, ударил неточно, сам схватился за руку, выругался — Толстой живо подбежал, перевязал холстинкой. Петр Алексеевич прекратил экзекуцию, отхлебнул пива из кувшина.

— Я Демидову плачу шесть гривен и девять копеек с полушкой за каждый пуд железа. А ты с него десятину берешь, как пастырь церковный — два алтына с деньгой. И грозишь, что если он платить тебе не будет, то ты ему всяческие скверны устраивать начнешь.

Царь говорил настолько спокойным голосом, что Меншиков покрылся «цыганским» потом — липким и холодным. Уже год получал огромные «откупные», и считал, что все дело так и останется в тайне — ведь с Никитой они одни договаривались, и старшему Демидову резона выдавать его не было. Ибо деньги на железо они в сговоре с ним накинули, и две копейки с пуда самому заводчику «лишние» шли — казна за все платила.

— Все вернешь до копеечки, иначе сам овечьими ножницами тебе все хозяйство кобелиное обрежу, — голос царя был настолько спокоен, что Меншиков забеспокоился не на шутку — отрежет ведь, как есть — все откромсает, выхолостит безжалостно, удовольствия лишив.

— Никитка семишник ворованный тоже вернет, а железо впредь буду принимать по шесть гривен и одной копейке с полушкой за пуд. Что смотришь, думал, не узнаю о лукавстве вашем?! Я ваше воровство насквозь вижу, тать поганый. Пошел вон, и жди генерал-прокурора с начетом!

Меншиков на подгибающихся ногах вышел из мастерской, а Петр повернулся к Толстому:

— Обер-прокурора Скорнякова-Писарева немедленно отправить в Суздаль с воинской командой. Пусть берет под караул мою бывшую жену Дуньку, и постращает ее хорошенько, кнутом обдерет. Думаю, писал ей царевич письма, и на Москву также весточки слал. Вот и узнать нужно — кому именно послания приходили, и что в них написано. Сначала долгогривых взять в поруб, в кандалы забить. Потрясти надобно хорошенько — а то они в своих монастырях интриги плетут против меня.

— А может, государь, князю Ромодановскому отписать следует?

— Будь старый, я бы так и сделал, а «дяденька» мягок маленько. Но розыск он проводить будет, а я ему грамоту сам отвезу, и князем-кесарем по Москве объявлю. Ты со мной поедешь — и учти, колье маленькой царевне Наталье наденешь, послам иноземным девчонку покажем — пусть видят, что лжа в их странах против нас пошла.

— Все исполню, государь, — Толстой поклонился и негромко спросил. — Когда выезжать будешь, государь?

— Дней через десять, не позже. Налегке поедем, в нескольких санях каретных. Охрана от расквартированных полков будет — пора порядок в Москве навести, а то разбаловались они после смерти князя-кесаря. Встряхнуть всех надобно хорошенько, чтобы воронам было что клевать…

Глава 2

— Доброго здравия, княгиня Анастасия Федоровна, рад тебя видеть, кузина. И вам не хворать, княжна Екатерина.

Алексей склонился в легком поклоне, который длился не больше секунды, и выпрямился. Конечно, благородным женщинам принято оказывать видимое почтение со знаками внимания, но в его положении есть одно «но», и весьма весомое. Он не просто царевич, но и государь — то есть решивший править, и плевать, что с этим не согласен «папенька», и даже решительно против этого утверждения.

Сестра вдовой царицы Прасковьи только широко открыла глаза, не в силах понять, мерещится ей царевич или нет — его она видела в жизни много раз, от маленького до взрослого, только не ожидала узреть вот сейчас, при таком положении.

А вот ее дочка, пигалица лет семнадцати, миленькая, но с жестким и некрасивым личиком, оказалась на удивление живой по характеру и сообразительной — присела перед ним в книксене и склонила голову.

— Здравствуйте, ваше царское высочество!

— Доброго вечера тебе, царевич!

Через силу, но свою голову княгиня Ромодановская склонила, присев в свою очередь. Алексей прошел в комнату и присел в кресло, указав дамам, что и они могут устраиваться удобней.

— Я понимаю ваше искреннее недоумение, кузина — мой дядька привез письмо от вашего мужа и вы скоропалительно собрались и выехали, покорившись воле мужа и отца. И вот уже несколько дней живете под караулом, и не можете понять, что происходит.

— Да что уж, царевич, теперь все понятно, — пробурчала княгиня с ноткой властности в голосе. — Раз ты в Москве, хотя тебя по заморским странам ловят, то решил супротив отца выступить людно, купно и оружно. Ну да — у нас в Первопрестольной царя Петра сильно недолюбливают, и дворяне, и пастыри, а также весь посадский и черный люд. Ох, грядет смута великая, и кровь рекой прольется…

— Так ее немало пролилось — одних стрельцов вокруг Кремля повесили сотни на корм воронам, а еще большему числу головы отсекли. Да и сейчас пять мест в городе, где останки несчастных лежат, смерть свою принявших в мучениях лютых, а все на эти казни смотрят ежедневно, когда мимо проходят. В погост Москву превратили — видимо, у царя Петра Алексеевича доводов для подданных не осталось иных, кроме топора, плахи, колеса и кнута. Чрезмерно жесток мой «родитель», коего в народе антихристом называют, и отнюдь не облыжно.

— Не тебе отца судить, царевич. Помни что сказано — не суди, да не судим будешь!

— А я и не сужу его, кузина, я его обвиняю! В том, что скверну еретическую на русские земли принес и над православной верой надругался! Обвиняю в том, что народа сгубил без всякой вины многие тысячи, а еще больше сгибли на строительстве Петербурга в болотах тамошних — стон по всей земли русской идет! И ты, Анастасия Федоровна ничего этого не видела?! Сладко ела и пила, пока твой свекор топором да мучениями народ изводил — ты этого не видела?!

Алексей не кричал, но говорил с такой лютой злобой в голосе, что княгиня сникла и первой отвела взгляд. А вот дочь смотрела на него широко открытыми глазами, в которых сероватой синью плескалось непонятно что — то ли кипяток омерзения или ненависти, то ли сладкая патока восторга и обожания от лицезрения кумира.

— И может ли считаться отцом тот, что клялся Божьим именем, что простил меня и не причинит мне ничего худого, но стоило мне заехать на русские земли, как от слов отрекся, и стали меня пытками пугать, порчу навели, да зельем опоили. Я от смерти бежал и дрался со шпагой в руке, и поверь, кузина, живот положу — но безобразия схизматиков и их ересей на русских землях не допущу!

За себя отместку делать не буду, но вот за матушку, которую без вины в монастырь засадили, возмездие будет неминуемое! Как и за те многие десятки тысяч людей, которых угробили по его указам!

— Кто я такая, чтоб в вашу распрю встревать?! Сами решайте…

Княгине явно не понравились его слова, но вот дерзости у нее изрядно поубавилось, хотя по возрасту в матери царевичу годилась — далеко за сороковник. Почувствовала силу и отступила, не стала перечить. Тем более сама прекрасно понимала, что и муж ее не безгрешен, сам людей пытал и казнил. А про свекра Федора Юрьевича и говорить не приходиться — одно его имя в дикий ужас москвичей вгоняло.

— Да и не отец он мне — природный родитель не ведет себя так, а у него душу подменили, и вместо молитвы вином заливаются, боятся предстать перед судом всевышним. Твой муж хоть и казнит людей, но за дело радеет и не ворует, как вся эта шайка, что вокруг царя в комплот собралась. Крадут все, до чего ручонки блудливые дотянутся, всех обирают. И не говори мне, что в Петербурге все кругом нравственны зело, добродушны и честны, Алексашка Меншиков последнюю копейку на флот истратил, всю мошну растряс, и на паперть ходит подаяние просить.