— И как Петр на Москву поехал, весточки сразу князю-кесарю отправил, что расправа наступит. Он сразу понял, что пора начинать. А я из Петербурга вовремя уехал — забрав детей твоих. И дорогу на Москву через Тихвин заранее проложил, и людишки мои подставы заготовили. И главного твоего конфидента Кикина предупредил — бежать ему нужно было немедленно, ведь он тебя к побегу к кесарю надоумил! А я царю о том доклад не сделал, как и о том, что епископ Досифей твою матушку опекает!

Алексей потрясенно смотрел на Толстого, стараясь сохранить на лице невозмутимость. Петр Андреевич улыбнулся, и достал из-под кафтана свернутые листы:

— Ефросинья мне бумаг понаписала — всех выдала, кто с тобой разговоры вел, и тебя в них на казнь определила. Сии бумаги я у себя бережно хранил, и Меншикову их не передал, хотя такой уговор между нами был. Вот бумаги эти, государь, писаны еще в замке Сан-Эльмо, она тебя еще там сделала обреченным на смерть!

Глава 8

— Что скажешь теперь, Михайло?! Ты вор, изменник и участь твоя будет ужасна! Ты в полной воле моей, иуда! Милости проси, покайся в грехах своих! А еще вспомни, как присягу мне давал по собственной воле, без принуждения, и крест на том целовал!

Петр Алексеевич испытывал приступ жуткой ярости, и впервые она могла вылиться из него мутной волной. Да, он был самодержцем, но не полностью самовластным. Править приходилось не только по собственной воле — всегда приходилось учитывать мнение родовитой знати.

И еще Петр Алексеевич с самого детства запомнил страшный стрелецкий бунт, и дядьку Артамона Матвеева, что рассказывал очень интересные истории. И вот его схватили мятежники и бросили с высокого крыльца, прямо на подставленные внизу бердыши и копья. А вот боярские рожи смотрели на эту смерть с нескрываемой радостью, спрятав улыбки в окладистые бороды. Все эти родовитые князья, Рюриковичи, что ныне парики на головы надели. Но все эти годы смеялись над «худородными» Романовыми, и нож в рукаве прятали, чтобы в удобный момент ему в спину воткнуть. И ведь смогли, тати и воры, мятеж учинив, и Алешку в него втянув.

Сына на отца натравили!

Долгорукий застонал, дернулся на дыбе — плечи у него вздулись, руки ведь были вывернуты. Вот только страха на лице еще не было, глаза вспыхнули лютой злобой, губы искривились.

— Ты не поп, «кукуйский чертышка», чтобы перед тобой каяться! Жалею об одном — раньше нужно было тебя задавить, окаянного, сколько бед ты еще русской земле принесешь!

Петр на ответ нисколько не оскорбился, наоборот, искренне обрадовался — он любил ломать болью именно таких, упрямых и своевольных. И пройдет совсем немного времени, как этот надменный боярин, плохо умеющий читать и писать, сам будет просить его о милости, заливаясь слезами. Только одно вызывало опасение — князь недавно «разменял» шестой десяток, и был слаб сердцем, как Лука Долгорукий, его троюродный братец, которого он восемь лет тому назад заставил на пиру выпить три литра водки, отчего тот и скончался в пьяном беспамятстве.

— Как ты заговорил, плюясь словами, трутень родовитый! Тебя ни к военному делу не поставишь, ибо зело ты глуп, ни по статской линии, ибо ленью обуян. Да и вор к тому же ты, «сенатор» — на подрядах зело нажился, и тащил все…

— Крал все твой Меншиков, сын конюха, на меня его вины не перекладывай. За грехи свои я на Божьем суде отвечу — кровь людскую, в отличие от тебя я не лил потоками, и счастье в муках человечьих не искал сладострастно. А насчет тупости… Не тебе меня судить, выблядок! Ты ведь не от царя Алексея Михайловича сын — тебя дядька твой Ванька Нарышкин сотворил — такой же чернявый, весь в него, кот вылитый!

От страшного оскорбления Петр онемел — двое стрельцов ему на пытке бросили в лицо такое же оскорбление. Он вспомнил мрачный застенок в Преображенском, висящего на дыбе стрельца и его страшные слова, которые тогда привели его в чудовищную ярость. Он его тогда запытал до смерти раскаленным железом, а пятерым стрельцам, что также в лицо ему смеялись, собственноручно головы отсек.

Тайна сия была ужасной!

Последний сын царя Алексея Михайловича был совершенно не похож на своих единокровных братьев Федора и Ивана, рожденных Милославской, те из себя круглолицые, светленькие, полные и невысокие, да и по характеру невспыльчивые — от них Петр Алексеевич разительно отличался. Зато очень походил на своего родного дядю, убитого стрельцами, о котором говорили что он и есть настоящий отец, ведь младшему брату царицы было дозволено с ней встречаться наедине.

— То-то по нему блудливая Медведиха сильно убивалась, с плачем и воем, когда его на площадь вытащили. А ведь он признался, что твоим родителем является, собственными ушами слышал. Как и о том, что сестрица его, бл…на, царя Федора отравила, дабы тебе, гаденышу, путь к престолу освободить, ибо брат Иван слабый был…

— Собственными ушами слышал?!

Петр Алексеевич взревел страшным голосом, жилы на шее вздулись от ярости, лицо побагровело. Дикая злоба нахлынуло огромной мутной волной и он схватил раскаленные щипцы. И хоть рукояти были прикрыты кожей, но ладони обожгло — но царь этого не заметил. Заорал ожидающему кату хриплым голосом, с трудом выговаривая слова:

— Голову держи, выблядку! Слышал он… Больше ничего не услышит… Ах ты, тварь!

Обжег палача, тот дернулся — кожаные рукавицы задымились. Князь заорал, глаза вылезли от боли. Запахло паленым мясом — царь откусил клещами одно ухо, бросил дымящуюся человеческую плоть под ноги жертвы, и тут же оторвал клещами второе ухо.

— Ай-яй!!!

Долгорукий завыл тонким голосом, что больше раззадорило царя — он набросился на жертву с яростью:

— Выблядок, говоришь — охолощу собственной рукой!

Раскаленным железом стал прижигать срамное место, ухватился за уд, и, надавив на рукоятки, оторвал его. Вой оборвался, князь дернулся на дыбе и затих. Но царь этого не замечал, а многоопытный палач побоялся сказать, что Долгорукий умер от невыносимой боли.

— Тварь, тварь! Я всех твоих шестерых деток лично растерзаю — всех на дыбу повешу, и баб, и мужиков! Всех вырежу — про род Долгоруких забудут навсегда! Тварь!!!

Железо уже не шипело, клещи просто вырывали куски человеческой плоти, алая кровь дымилась, щедро заливая руки взбесившегося от небывалой ярости монарха. Глаза были навыкате, по окровавленному лицу пробежала судорога, изо рта потекла пена — клещи выпали из внезапно ослабевших рук. И царь бы рухнул на каменный пол, но его вовремя подхватил палач, на помощь которому подбежали подручные.

— Наружу несем, в покои царицы!

Кат уже был свидетелем припадка «падучей», и знал что надлежит делать. Петра Алексеевича подняли на руки и устремились из застенка, где качаясь на дыбе, висело истерзанное тело мятежного князя…

— Петенька, соколик мой, — Екатерина Алексеевна вытирала бегущие по лицу слезы одной рукой, в которой держала платок. А второй придерживала голову мужа, которую прижимала к своей пышной груди. И вздыхала уже с облегчением — она неоднократно видела приступы, и потому знала, что ей надлежит делать. А вот Меншиков, которого она до сих пор любила сердцем, стоял рядом в некоторой растерянности, совершенно ему не свойственной — был задумчив, наморщил лоб.

— Что тебя заботит, княже? О чем дума тяжкая?

— Дела плохие, как государю доложить, когда очнется, не знаю.

— А что случилось?

— Ингерманландский полк восстал, гонец из Санкт-Петербурга только что прискакал. Полковник Васька Шереметев к бунту призвал, побили людей Брюсовых, что пришли его под арест брать. Увел мятежных солдат к Шлиссельбургу, так команда от его полка караул несла — лед ведь на Ладоге крепкий еще. Да и в форштадте укрепился, пороха и припасов у него достаточно. Да и Долгоруких теперь изловить надобно — чую, что порскнули они в разные стороны, мыслю, предупредили их.

— Действовать надо, Александр Данилович, смертью на нас со всех сторон дышат. Не пожалеют — умучают в злобности своей!