Однако Петр Алексеевич с охотой влез в приготовленную ловушку, а виноватым в поражении был объявлен номинальный главнокомандующий. В заложники Борис Петрович отдал туркам старшего сына Михаила, боевого сорокалетнего бригадира, которого царь произвел в генералы. И судьба его оказалась трагичной — проволочки с подписанием мира, устроенные царем (и совсем ненужные, как потом оказалось), привели к тому, что турки бросили заложников в жуткие камеры.

Не выдержав трехлетнего заключения, Михаил Шереметев там сошел с ума, и умер на пути в Бендеры, когда его османы все же отпустили на волю. Так отец потерял сына, а царь лицемерно выразил сочувствие старому фельдмаршалу. Борис Петрович от тяжкого горя попросил его отпустить в монастырь, однако в том ему было отказано — и велено служить дальше. И лишь когда после Померанского похода двухлетней давности сил уже не осталось, последовало разрешение удалиться в московскую усадьбу на проживание — находится в лицемерном Петербурге, при царе, которого старик сильно недолюбливал, Шереметьев не пожелал.

— Большая кровь прольется, Алеша, вся Русь от твоего манифеста вздыбится и против Петра Алексеевича пойдет. Смута грянет страшная, ведь ты отцу не хочешь уступать и смирение выразить?!

— Мое смирение может закончиться только плахой, Борис Петрович. И я бы пошел на него, если бы прекратились гонения на церковь и народ. Заплатил бы собственной жизнью, перетерпел бы муки пыток — но пошел бы на смерть, заплатив животом своим. Но ведь отец не прекратит свои реформы и не мир принесет народу русскому, меч токмо, а в будущие времена неустройство великое грянет, и народу страшные тягости.

Ведь престол оставить некому, раз меня от наследования отрешили. Петру Петровичу, «братцу» названному, коего царица от Вилима Монса понесла?! Так при нем царем станет Алексашка Меншиков, а тот живо такое воровство устроит, что вся земля наша в его карман войдет. Ты ведь хорошо знаешь окружение царской — и сколько там ворья, что неправдами своими себе богатства великие сколотили?!

Смуты не будет, ибо за нами правда — народ устал от правления петербуржского, со всеми сомнительными новшествами и капризами царскими, да множеством указов, что друг другу противоречат и еще больший беспорядок от них происходит. Так что хочу я этого, или не желаю, но народу такие порядки зело не нравятся и пользы от них мало выходит, один только вред голимый все получают!

— Тогда ты рожден стать царем, Алеша. Но не могу я крестоцелование нарушить, хоть и от дел отрешен…

— Патриарх присягу сложит, и с народа, и с тебя, фельдмаршал. Неужто тогда похочешь в стороне отсидеться?

— Стар я уже, не неволь сейчас, мне подумать нужно.

— Хорошо, — произнес Алексей, а сам подумал:

«Сволочной я человек, подлый, всех вас сдам, чтобы вы осознали, что я вам опора и защита, и деткам вашим малым. Куда деваться ты будешь, граф Борис Петрович, когда тебя людишки из Тайной Канцелярии за горло брать тут будут, и выбора тебе не оставят?!

Как и другим таким, впрочем!»

Глава 17

— Что ты мне хотел поведать, Артемий Иванович?

Князь Ромодановский постарался не дышать, наклоняясь над дьяком — от высохшего телом старика жутко смердило падалью, гнусным запахом тлена пропахла вся комната, где дьяк находился в полном беспамятстве долгие дни — служанки кормили его с ложечки бульоном и киселем. Как он до сих пор не умер, то тайна великая есть — будто коваными гвоздями приказная душа была к телу насмерть прибита.

Страшно смотреть на желтое высохшее лицо с заострившимся носом и впавшими глазами. Старик зашевелил губами, и князь наклонился, стараясь понять, о чем ему пытаются сказать.

— Это царевич…

— Царевич?! Алексей Петрович?!

Иван Федорович недоуменно посмотрел на дьяка, ему казалась, что тот бредит. Но нет — глаза были не мутные, только в них разлилась не жизнь, а тоска. Такое выражение князь часто видел у висящих на дыбе людей, которых долго истязали — все они умирали при пытках.

— Он ведь в иноземных странах обретается, Артемий. Тебе почудилось от страха, как он может быть в Москве…

— Это он — я его не раз видел, княже. Убил всех людей, ножом зарезал. А писарь сбежал с ним — руку целовал царевичу на верность…

Дьяк замолчал, не в силах говорить, а Ромодановский задумался. И было над чем поразмыслить — если царевич в Москве, то тогда кто по европейским странам куролесит?!

Вот в чем вопрос — ведь тогда Алексей Петрович специально своего человека отправил, чтобы на того все внимание перевести. И ведь удалось — никто, даже он сам такого ушлого хода и заподозрить не мог, и провел всех за нос, как есть провел.

— Где царевич может быть?! Где?!

Ромодановский поднял голос, даже хлопнул дьяка по лицу, и заскрежетал зубами от злости — Емельянов был мертв. Словно дождался этого утра и успел поведать главное. Ромодановский встал, прижал платок к носу — дышать в комнате было тяжко, здесь сгустился смрад заживо гниющего тела. И вышел, оставив дверь распахнутой…

— Слушай меня внимательно, Абрам, ты мой зять и я не хочу, чтобы твоя голова скатилась на плахе!

Иван Федорович наклонился над столом, и говорил негромко — никто не должен был подслушать их разговор. Выяснить требовалось многое — после долгих размышлений князь пришел к выводу, что Лопухин не может не быть в курсе ситуации, ибо получить поддержку царевич может от родного дядьки, не иначе.

— Я знаю, что царевич скрывается в Москве — и я найду его, чего бы это мне не стоило. Пусть лучше сам мне на руки сдается, иначе хуже для него будет. Или за рубежи наши бежит как можно скорее, я седьмицу ему дам, а потом все перерою, но отыщу его!

— А зачем тебе его искать, если ты с ним в любую минуту поговорить здесь можешь. Ибо он тайком больше месяца в Москве живет, а ты, Иван, о том и не знаешь.

Странно, но Абрам Лопухин совсем не стал запираться, только глазами сверкнул. Да и выглядел чересчур уверенно, и в животе князя-кесаря похолодело. Он прибыл в дом родственника, и с ним было всего три охранника, да кучер с подьячим, и все остались в людской. А потому если царевич задумал что-то недоброе, то людишки у него есть — и убивцы они опытные, а Лопухин свой выбор сделал в пользу племянника, а отнюдь не покойной супруги и вполне здравого шурина, ибо страха на лице не видно.

— Я могу его увидеть?

— Конечно, Иван Федорович!

За спиной раздался знакомый голос, и тут Ромодановский увидел царевича, что стоял у раскрытой двери в боярскую опочивальню — из нее тоже можно было войти в кабинет. В офицерской форме, при шпаге, Алексей Петрович выглядел уверенно и даже улыбался, но так, что по спине князя-кесаря выступил холодный пот — впервые ему стало страшно.

— Что ты мне хотел сказать, Иван Федорович?

Царевич уселся за стол и тяжелым взглядом уставился прямо в переносицу. Иван Федорович почувствовал себя скверно — глаза давили, в них не осталось ничего прежнего, тихий юноша куда-то исчез, и сейчас перед ним сидел властный правитель, который точно знает, чего он хочет. И что самое ужасное — добьется поставленной цели, и пролить кровь не побоится. И все слова разом исчезли из головы, он не знал, что и сказать — такому царевичу противостоять было страшно.

— Ты узнал, что я здесь от дьяка?! Странно — но пытал я его давненько, а он только сейчас тебе сказал, кто его мучил? Кстати, совершенно заслуженно истязал этого старого мерзавца — дьяк, наконец, на своей шкуре почувствовал то, что испытали другие люди.

На князя дыхнуло страшной угрозой от негромко сказанных слов — тон был спокойный, до жути насмешливый — так обычно говорит человек, который ощущает за собой силу. С такими князь-кесарь еще не сталкивался — все ему старались угодить, боялись, и это было заметно. Даже всесильный Меншиков говорил почтительно с ним, а перед отцом вообще лебезил, и чуть ли не стелился половичком.

— Дьяк сегодня пришел в себя, меня позвали к нему сразу. Он сказал, что пытал его ты собственноручно, и помер. Весь усох, а тело сгнило везде, где ты его железом каленым жег.