Трижды просвистел кнут, обвивая матовое при свете свечей женское тело — игуменья пронзительно закричала.

— Все скажу, только не мучай! Не бейте меня — мочи нет терпеть это! То майор Степан Глебов был, давний воздыхатель бывшей царицы. Она с ним блуд творила почти открыто — видела, что целовались они, а я подглядела… случайно… так вышло…

Скорняков-Писарев скривил губы — дура баба, что тут скажешь — погибнет от своего любопытства. Если бы не мучилась этим интересом, то ничего бы не узнала лишнего, ведь даже прикосновение к тайне имеет неизбежность пострадать за нее в будущем времени.

Как правильно сказано — приумножая знания, умножаешь скорбь. И не ради одного красного словца о том людям поведано, проще говоря — меньше знаешь, лучше спишь!

Теперь никаких затруднений не будет — при пытке человеку от непереносимой боли кажется, что если он раскроет часть правды, то ему станет легче. Дурашка — палачи теперь знают, что ты заговорил, и будут лишь усиливать натиск, делая больнее каждый раз, пока истязаемый, уже обезумев от боли не выложит все. Вот и сейчас Григорий Григорьевич прекрасно видел, что игуменья «надломилась», и теперь ее нужно «выжать досуха». А потому не обращая на скулеж спокойно бросил:

— Прошка, жги!

Кнут свистнул в воздухе — от спины разлетелись капли крови в разные стороны. Игуменья истошно заорала, ее лицо побагровело, сделалось страшным как у ведьмы. Но скорее всего так оно и есть, если сам царь частенько говорил, что «все Евины дочки — ведьмы!»

— Ты мне правду говори, тварь — кто еще был у инокини Елены?! Давай, говори, не запирайся, стервь — а то на дыбе гадить начнешь! Живо говори, собака! Прошка — ожги дуру!

Кнут просвистел в воздухе еще раз, затем другой — от нестерпимой боли игуменья тоненько запищала, сорвав голос. Из ее глаз катились ручьем слезы, из прокушенной губы капала на каменный пол кровь. Женщина что-то пыталась прошептать, и Григорий Григорьевич пододвинулся поближе, стараясь расслышать слова.

— Был… недавно… царевич Алексей…

Скорняков-Писарев отпрянул, мутной волной накатило бешенство — над ним издевались, ибо все в Сенате и Тайной канцелярии прекрасно знали, что бывший наследник престола скрывается в иноземных странах. И он в ярости вскрикнул:

— Ты что, старая сука, надо мной издеваешься?! Ожги эту тварь, Прошка, ожги — чтоб завыла!

От удара кнутом женщина завыла, окончательно сорвав голос, захрипела, дернулась пару раз и застыла, повиснув на руках. Палач был опытен, подошел к шайке с ледяной водой, взял ее и окатил жертву. Покачал головой, поясняюще произнес:

— Бабы они такие — долго терпеть будут. Но потом бывает, что чувства теряют, и отливать их бесполезно. Время нужно, чтобы опамятовалась немного — и дня через три можно пытку продолжать по новой. Только не на дыбу подвесить, а пальцы поломать щипцами — когда косточки захрустят, она все расскажет, как на духу.

— Хорошо, Прошка, — Григорий Григорьевич мотнул головой, соглашаясь — не дело умелым людям мешать, они в пытках все понимают, опыт ведь большой, еще с первых дней службы в Преображенском приказе. В застенках там больше сотни стрельцов пытал вместе с государем на пару.

— С дыбы ее сними. Руки вправь, лекаря позови — да и рясу дай, а то смотреть непотребно. И тащите сюда казначею Мариамну — теперь на нее оговор есть, что заедино с игуменьей была в делах разных!

Глава 7

— Это кто не желает меня пропустить?!

Вопрос Ромодановского завис — караул от него попятился, а поручик покрылся смертельной белизной. Все прекрасно понимали, что у властного князя-кесаря хватит своей власти, чтобы разложить всех служивых на снегу и хорошенько «угостить» батогами, да так, чтобы душу всевышнему отдали. И за эти смерти никто с него не спросит, даже сам царь.

— Вязать упрямцев!

Князь-кесарь бросил это короткое слово равнодушно, а прибывшие из Петербурга драгуны мгновенно присмирели, съежились в размерах и всем видом демонстрировали, что ничего подобного не делали, ошибка, мол, вышла. Однако прибывшие с суздальским воеводой майором Обуховым солдаты с нескрываемой радостью накинулись на драгун лейб-регимента — вражда между столичными «привилегиантами» и гарнизонными фузилерами Первопрестольной проявилась во всей красе.

Сопротивления оказано не было от слова совсем — разоружили и повязали два десятка драгун мгновенно, навалившись полудюжиной на одного. Еще бы — подворье оцепили силой тяжкой — рота гарнизона, прибывшие из Москвы егеря царевича, и полурота драгун. Последние находились под началом прапорщика Вилима Монса — своего зятя направил генерал-поручик Федор Балк, вовлеченный в заговор самим Ромодановским.

Такого шага со стороны последнего Алексей не ожидал, памятуя, что прежде князь-кесарь отказывался принимать открытое участие в подготовке мятежа. И почему-то переменил свое отношение на совершенно противоположное. За последние несколько дней в ряды инсургентов и конфидентов царевича были вовлечены все более-менее значимые фигуры, включая давшего согласие начальника гарнизона. Противники, или ненадежные для него сторонники царя Петра оказались под караулом по возведенным на них совершенно облыжным обвинениям.

— Пошли, государь!

Князь-кесарь двинулся дальше — его люди уже проникли вовнутрь, и пока они шли по коридору, находившиеся там лейб-драгуны были повязаны шустрыми, несмотря на свои ужасающие габариты, «преображенскими» приказными. Подошли к окованной железными полосами двери — воевода Обухов и один из его дьяков уже ловко открыли ее перед ними.

В ноздри ударила непередаваемая смесь горелого мяса и человеческих испражнений, крови и впитавшейся в каменные стены самого жуткого страха. В большом сводчатом помещении без окон, освещенном факелами и жаровней с алыми углями Алексей разглядел рослого офицера без парика и в расстегнутом мундире, дюжего палача в кожаном переднике с подручным, и затаившегося в углу за столом писаря — мгновенно запомнились его широко открытые глаза и разинутый в полном изумлении рот. А еще висящая на дыбе пожилая женщина, в которой он признал монашку, что передала ему мешки с серебром во время декабрьского визита в монастырь.

— Кто посмел помешать?!

Офицер в ярости повернулся к Ромодановскому и осекся, узнав князя-кесаря в лицо.

— А мне никто не смеет препятствовать! Я в своем праве! А ты почто не отписал мне — зачем сюда прибыл?!

— Я обер-прокурор Сената и прибыл сюда по именному указу самого царя, княже! Вот он!

Скорняков-Писарев взял свернутый в трубочку лист бумаги с прицепленной к нему печатью. Иван Федорович развернул его, посмотрел и совершенно хладнокровно бросил:

— Поддельная бумага! И к тому же здесь не указано пытать инокинь — а ты зверь, что делаешь?!

— Зато я узнал, что у тебя в Москве…

— Акинфий!

Стоявший сбоку от удивленно выгнувшего бровь Ромодановского верзила мгновенно сделал шаг вперед — от страшного удара кулаком в живот обер-прокурора согнуло, слова застряли у него в глотке и не успели вырваться наружу, один только стон с всхлипом.

— Вязать, рот закрыть, содержать как злодея, ныне опасного. И всех також его людей, что здесь находятся!

Подобной команды ожидали — в мгновении ока все были скручены, во рты натыкали свернутых тряпок. Побагровевший следователь в бешенстве выпучивал глаза, но его стукнули по затылку и уволокли. За ним отправились каты и писарь — те не сопротивлялись, лица побледнели от охватившего их ужаса. А князь-кесарь рявкнул:

— Инокиню с дыбы снять, лекаря к ней! Отвезти в монастырь… Нет, не нужно, потребуется еще!

Пока люди суетились, снимая несчастную с дыбы, князь-кесарь молчал и пристально смотрел на жаровню. Потом повернулся к царевичу, негромко произнес, приглушая голос:

— Нужно поговорить.

И громко сказал, обращаясь к людям:

— Оставьте нас!

Все тут же заторопились выйти, тяжелую дверь затворили аккуратно, почти без звука. И нахлынула звенящая тишина, только шипели факела на стенах да потрескивал уголь в жаровне.