Такого рода призыв, да еще высказанный «представителем народа», не мог не встретить отклика в сердцах настоящих мужичков, видевших все счастье жизни в «собственном» доме, в собственных коровах и лошадях, в собственном амбаре, мужичков, которые хотели бы жить так, что им ни до кого нет никакого дела. К тому же война в то время осточертела не только старым солдатам, начавшим службу еще в 1914–1915 гг., но и тем, кто еще никогда не воевал и при этом понимал тяготы войны. Вот почему призыв толстовца бросить винтовки и идти по домам был встречен с энтузиазмом.

Тысячи молодых ребят, незадолго перед этим спокойно охотившихся на вшей, вдруг подступили с криками к трибуне; можно было лишь разобрать «Правильно», «Давай домой» и т. д. Если бы толстовец был на одну миллионную долю (только!) пригоден в качестве вожака, дело кончилось бы восстанием. Если бы в толпе нашелся хотя бы один, способный взять на себя функции вожака, толпа разгромила бы не только Спасские казармы, но, я думаю, и еще кое-что. Но все кричали «сами по себе» и разобрать, кто и что кричал, было невозможно. Однако положение достигло критического пункта, и возбужденная толпа могла бы наделать чего угодно, найдись в эту минуту человек, который бы крикнул: «За мной, ребята!» 8000 возбужденных ребят, мечтавших попасть домой, еще не отвыкших от жизни под родительским крылом, были способны сделать что угодно.

Но человека, который взял бы на себя командование такой массой, не нашлось. Все ребята были очень молоды (18 лет), политически были младенцами, да и не имели в виду ничего большего, чем попасть домой к мамке. Оратор же толстовец стоял на трибуне в полной растерянности, он не ожидал такой реакции и сам перепугался произведенного им эффекта. Его «непротивление злу» не могло простираться далее голого воззвания, совершенно беспринципного, не имевшего в виду каких-либо агрессивных действий. Но стихийный взрыв был, однако, страшен.

Комиссар, проводивший политчас, вначале явно растерялся. Он никак не ожидал, что толстовец выступит с «зажигательной» речью, и тем более не имел никаких оснований ожидать массового возбуждения, которое могло бы мгновенно стать очень опасным, если возбуждение масс направляется руководителем. Но, увидев, что, кроме возбуждения и криков толпы, никакого активного действия толпы не предвидится, он, дождавшись подходящего момента, вдруг поднял руку и сказал: «Товарищи, время политчаса закончилось. Сейчас, после перерыва, будем продолжать занятия по расписанию». Ответом ему были крики вроде: «Долой занятия!», но шум явно стихал. Слова комиссара отрезвили и привели в чувство массу молодых солдат. Минут пять многие еще кричали, махали руками, но постепенно толпа начала редеть. Происшествие оказалось легко ликвидированным, к счастью для комиссара, очень скоро. Через час занятия уже шли своим чередом.

Надо сказать, что, объявляя перерыв занятий, комиссар в конце заявил, что на следующем политчасе поднятый толстовцем вопрос можно будет обсудить более основательно. И действительно, в следующую среду в 2 часа дня мы вновь расположились в живописном беспорядке вокруг трибуны. Вдруг мы увидели, что на трибуну вошел комиссар, затем знакомый нам толстовец, на сей раз не сопровождавшийся конвоиром, а затем еще кто-то. Потом мы узнали, что это был Фурманов из райкома РКП(б) — человек в то время едва ли кому известный в нашем окружении. Это был тот самый впоследствии известный писатель, вскоре после встречи с нами назначенный комиссаром к Чапаеву.

Первое слово было предоставлено толстовцу. Говорил он на сей раз совершенно иначе, чем в прошлую среду. Это была речь малограмотного, излишне фанатичного сектанта толстовского толка. После его речи, которая хотя и слушалась с интересом, в ожидании каких-либо новых зажигательных слов, комиссар долго приглашал желающих выступить. Но никто не решался. В наши дни не только взрослый, но и любой школьник 7-го класса может «оторвать» без всякой шпаргалки достаточно длинную и даже более или менее содержательную речь, в те же далекие времена умеющих ораторствовать было очень мало. Все только прислушивались к словам более смелых ораторов и приглядывались к их ораторским манерам.

Речь была предоставлена Фурманову. Помню, эта речь произвела на нас впечатление своею убедительностью и формой. В те времена это казалось новым и небезынтересным. Принцип «непротивления злу» был разгромлен. Да он никак не вязался с той реальной атмосферой революционной борьбы, которая волей-неволей захватила массы с ее суровостью, непримиримостью к врагам. В такой обстановке всякие расплывчатые идеи без глубокого философского и практического обоснования казались вообще нелепыми и не могли встретить сочувствия среди практичных костромских мужичков.

После этого политчаса толстовец свободно разгуливал после занятий по двору казарм, мы с ним встречались, вели разговоры, первое время вокруг него даже собирался кружок, но скоро все поняли, что его «проповедь» не для нас. Скоро такие встречи с толстовцем возле полковой церкви нам наскучили, да и сам виновник всей этой кутерьмы куда-то исчез.

Такие, да и некоторые другие события несколько разнообразили наше невеселое солдатское житье. Жили мы плохо, в тесноте, поедаемые вшами. Кормили нас также плохо. Хлеба выдавалась четверка (т. е. около 100 г.) в день. Суп состоял неизвестно из чего: одна селедка клалась в котел человек на 100. Занятия проходили довольно напряженно, и мне всегда мучительно хотелось есть. К концу апреля мы до известной степени стали уже «старыми» красноармейцами с месячным стажем. Нас стали назначать в наряды. Не все наряды, как известно, доставляют удовольствие. Сидеть дневальным целые сутки в казарме не представляло интереса. Но еще хуже было чистить уборные и помойные ямы; к счастью, в такие наряды назначали сильно провинившихся. Можно было попасть в караул, т. е. стоять на постах, например у ворот, ведущих в казарму. Здесь, кстати, посты были двойные и тройные — на всякий случай. Стояли часовые и вдоль стен казарм.

Свежий человек мог бы подумать, что посты вдоль стен казарм (изнутри) просто придуманы досужим начальством. В действительности они стояли не зря. Перед Пасхой, да и в пасхальные дни тоска по дому заставляла многих ребят бежать из казарм домой и добраться до Костромской губернии хотя бы пешком. На Страстной неделе бегали (т. е. дезертировали) целыми волостями1.

Красноармейцы нашей 8-й (студенческой) роты о дезертирстве не думали. Может быть, поэтому их стали чаще других назначать в наряды. Скоро пришлось и мне испытать такое «счастье». Конечно, самое заманчивое в то тоскливое и голодное время было назначение на работу в ротную кухню. Обязанности рабочих были не сложны: помогать повару, таскать воду, иногда чистить картошку (очень немного). Самая же главная обязанность и привилегия рабочих по кухне состояла в «доедании» того, что осталось в котлах на кухне после раздачи обеда и ужина.

Однажды и я был назначен в наряд рабочим по кухне. Мне повезло, так думали все, и я в том числе. Что мы делали в качестве рабочих на кухне, я уже не помню, помню только, что работа не была ни тяжелой, ни изнурительной. После того, как были накормлены красноармейцы, пообедали и мы. Пообедали сытно, более чем обильно. Но длительная голодовка вырабатывает у человека стремление ничего несъеденного на столе не оставлять. К счастью, после обеда повар не дал нам ничего особенно излишнего. Но после ужина нам было дозволено доесть до конца все, что осталось в котлах после раздачи пищи.

На мое несчастие, в этот день варили кашу из чечевицы. Я не знаю, пробовали ли когда-либо в наши дни (70-е годы) чечевичную кашу, или чечевичную похлебку, за которую хитрый библейский Иаков купил права первородства у дураковатого Исава. Я полагаю, что мало кто может похвалиться, что пробовал такие кушанья. Чечевица выращивается для фуражных целей, и ее даже не продают в магазинах в числе круп. Но в те времена мне, изголодавшемуся молодому парню, чечевичная каша казалась очень вкусным яством, к тому же она была приправлена каким-то маслом и салом, правда испорченным, но все же жиром. А следы жиров в кушаньях того времени, естественно, считались драгоценными.