— Садитесь, — тоже очень спокойно говорит Кузьмич. — Кроме протокола, — предупреждает он, — запись ведет магнитофон.

— Техническая революция, — усмехается Мушанский. — И у вас тоже, оказывается. Поздравляю.

И он отвешивает шутовской поклон.

— А паясничать не советую, — предупреждает Кузьмич. — И для начала назовите вашу фамилию, имя.

— Кротков Георгий…

Но Кузьмич обрывает его:

— Не надо. Не надо называть все семь фамилий. Достаточно будет только одной, первой.

Тон у Кузьмича буднично-спокойный, без тени раздражения, он скорее дает совет, чем приказывает. Мушанский несколько мгновений пристально, не мигая, смотрит на него, потом отрывисто спрашивает:

— А все семь вас не интересуют?

— Нет, — отвечает Кузьмич. — Надо, чтобы на этот раз вас судили под настоящей фамилией. В последний раз, я надеюсь.

— Это почему же в последний? — настораживается Мушанский.

— Так я надеюсь.

— Почему вы так надеетесь?! — срывается на крик Мушанский. — Почему, я вас спрашиваю?!

О, как расшатались у него нервы, как он боится этого нового суда, где он будет фигурировать не только как вор, но, может быть, и как убийца! Кузьмич, однако, и бровью не ведет.

— Спрашивать буду я, — спокойно произносит он. — Только я. А вы будете отвечать. Причем правду. Вранье не пройдет, предупреждаю. Итак, ваша настоящая фамилия?

— Ну извольте, Мушанский! Георгий Филиппович!

— Вот это другое дело, — невозмутимо соглашается Кузьмич. — Пойдем дальше. Где и когда родились, где учились?

Мушанский продолжает говорить правду. Это приносит ему даже некоторое облегчение. Исчезает напряженность, он перекидывает ногу на ногу, просит закурить.

— Так, значит, артистом стали, — констатирует Кузьмич. — И первая кража у вас была где, у кого?

— В Пензе, — небрежно отвечает Мушанский, изящно потягивая сигарету. — У главного режиссера театра. Редкая скотина был, я вам доложу. И бездарен к тому же чудо-овищно! Это, между нами говоря, в большинстве театров так. Бездари, карьеристы прут вверх. А настоящий, подлинный талант, он всегда беззащитен. Его топчут, мнут, — он театрально вздыхает и проводит рукой по лбу. — Я это не мог вынести. Я их всех презирал, ненавидел. И страдал. О, как я страдал! Если кто-нибудь когда-нибудь на свете…

Голос его окреп, завибрировал, глаза вдохновенно заблестели. Мушанский все больше входит в роль страдальца и непризнанного гения. Но Кузьмич довольно бесцеремонно обрывает его.

— Это все потом, — он решительно прихлопывает ладонью по столу. — Насчет страданий. Займемся пока вашими преступлениями. И не старыми, а последними. Кстати, раньше вы между очередными арестами все-таки работали в театрах, а потом перестали. Это почему так, а?

— Я убедился в людской зависти и злобе, — с пафосом отвечает Мушанский.

— О, если бы хоть где-нибудь меня оценили. Хоть где-нибудь. Но нет! И мой талант погибал в отчаянной, неравной борьбе. Вам это не понять. Вам не понять душу артиста! Вы…

— Ну почему же не понять, — спокойно возражает Кузьмич. — Нам всякие души приходится понимать. Поймем и вашу.

Интересно, неужели Мушанский искренне считает, что кто-то погубил его выдающийся талант, или это зависть, обычная зависть человека, сознающего свою бездарность? В жизни встречаются, как вы знаете, оба варианта. Но есть и третий. Разглагольствования о загубленном таланте нужны только для прикрытия, а о чужой, притом всеобщей безнравственности — для оправдания своей. Мелкой, пакостной душонке без этого невозможно существовать.

— Ладно, — говорит между тем Кузьмич. — Хватит насчет театра и таланта. Теперь вопрос по другой линии. Раньше вы занимались квартирными кражами, так?

— Допустим, — снисходительно соглашается Мушанский.

— Почему вы теперь занялись кражами в гостиницах?

— Я?.. — очень естественно удивляется Мушанский. — Вы меня с кем-то путаете.

— Может быть, с Жорой Кротковым? — усмехается Кузьмич. — Супруги Худыш уверены, что вы Кротков.

— Неостроумно, — сухо отрезает Мушанский.

У него заметно портится настроение.

— А разве остроумно отрицать то, что мы уже знаем? — спрашивает Кузьмич. — Вы должны были бы это сразу понять.

— Ничего я не желаю понимать, — с вызовом отвечает Мушанский. — Повторяю, вы меня с кем-то путаете.

— Нет, мы вас ни с кем не путаем, — Кузьмич качает головой. — Вас опознают работники всех московских гостиниц, где вы побывали. А потом мы отвезем вас в Ленинград и Харьков. Там вас тоже опознают, будьте уверены. У вас очень запоминающаяся внешность. И преступления тоже. Особенно последнее.

Я замечаю, как у Мушанского начинают нервно подергиваться уголки рта.

— Да-а, — невозмутимо продолжает Кузьмич. — Последний раз вы пошли на убийство. А потом у вас появился и пистолет.

— Толпа! — со злостью кричит Мушанский. — Толпа может довести личность до крайних мер самозащиты. И тогда личность берется за оружие! Понятно вам это?!

— Ну если каждая личность будет браться за оружие, — говорит Кузьмич, — что получится?

— Я говорю не о каждой личности, — Мушанский презрительно пожимает плечами. — Я говорю о личности с большой буквы.

— Большая буква начинает слово, которое требует уважения, — говорит Кузьмич спокойно. — Имя каждого человека пишется с большой буквы. Но можно лишиться уважения и остаться только с большой буквы.

— Чьего уважения, разрешите узнать? — иронически осведомляется Мушанский.

— Людей. Больше ждать уважение не от кого.

Мушанский пожимает плечами, всем видом своим демонстрируя глубочайшее презрение.

— Ладно, — говорит Кузьмич, — хватит кривляться. Пока что вы вор, Мушанский. Самый обыкновенный вор. И это слово никогда еще не писалось с большой буквы… как и слово «убийца».

— Я не убийца!.. — кричит Мушанский и стучит кулаком по столу.

— Мы еще дойдем до этого эпизода. А пока что вы признаете шесть краж по Москве?

Мушанский резко поправляет:

— Пять!

— Какие же пять вы признаете? — спокойно осведомляется Кузьмич.

Мушанский торопливо перечисляет первые пять краж. Это он «берет на себя». Деться тут некуда, он понимает. Но почему он «не берет» шестую? Конечно, там еще и попытка убийства. Но ведь деться от нее тоже некуда.

Все это, видимо, понимает и Кузьмич.

— А шестая? — спрашивает он.

— Шестой не было, — решительно заявляет Мушанский.

И тут я вспоминаю исчезнувшего жильца того «люкса». Вспоминаю, что мы так и не знаем, что взял в этом «люксе» Мушанский. И вменить ему ту кражу пока невозможно. Но откуда это может знать Мушанский?

— Вы были в той, шестой гостинице, — говорит Кузьмич. — Вас там видели и запомнили. Хорошо запомнили. Вы там впервые решились на убийство.

— Это не убийство!.. Я не хотел убивать!.. — снова кричит Мушанский, и в больших черных глазах его мелькает страх. — Это просто… самозащита, если угодно!.. Я не хотел! Не хотел, понятно вам?!

— Ладно, — говорит Кузьмич. — Всем этим займется следователь. Мне вы скажите только вот что: какие вещи вы взяли в шестой гостинице, в том самом «люксе», где вы напали на женщину? Вы же понимаете, что это вам ничем дополнительно не грозит. Кражей больше, кражей меньше. У вас и так их хватает. К тому же вы уже все равно признались, что в номере-то были. Ведь были?

— Был… — выдавливает из себя Мушанский.

— Что же вы там взяли?

— Ничего не взял.

К моему удивлению, он неожиданно приободряется.

— Ну, ну, — говорит Кузьмич, — я же вам сказал…

— Я превосходнейшим образом понял, что вы мне сказали.

Мушанский разваливается на стуле и просит еще одну сигарету.

Он снова принимается разыгрывать какую-то очередную роль. Момент ему кажется самым подходящим. Еще бы! Мы чего-то не знаем, а вот он знает, и, если ему заблагорассудится, он скажет. А не захочет, так и не скажет. И мы ничего тут поделать не можем.

Кузьмич остается, однако, невозмутимо спокоен.

— Почему же вы говорите неправду? — спрашивает он.