«Запомнил, уполномоченный? Прощай, братец!»

Иван увидел, как из черной пустоты ствола вырвалась бесконечно длинная огненная игла и ударила его в грудь, слева, там, где сердце. Потом уже хирург сказал ему: «На полмиллиметра повыше, батенька, и все».

Широков, Широков... Бандит, никогда не грабивший частных лиц. Только инкассаторов, сберкассы, налеты на транспорты с золотом.

Впрочем, он допустил несколько исключений из этого правила. Да. Точно. Грабеж церкви. В тридцатом, тридцать третьем и, если не ошибся, в тридцать седьмом, здесь в Москве, попытка... Церковь... Зяма-художник... Любопытно. Любопытно. Нет, погоди, при чем здесь Зяма? Какое отношение имеет газетный график к церкви? Вроде никакого? Но все же это версия... А может быть, Широков приходил к Зяме за документами? Нет. Не может быть. Зяма работал с артельщиками, а это совсем другой мир. Да и у Широкова есть люди для подобных дел. Другие люди. Совсем другие.

И тут почему-то Данилов вспомнил отца. Старик работал лесничим под Брянском. Последний раз он видел его два года назад. В июне. Ему дали отпуск, и они с Наташей поехали к старикам. В Москве накупили вина, икры, рыбы, сухой колбасы. Кучу никому не нужных подарков. Наташа всегда покупала самые неожиданные вещи: то часы с боем, возраст которых нельзя было определить, то прибор для сбивки мороженого, то духовой утюг.

Потом они со стариком бродили в лесу, и Данилов радовался, что вот какой у него отец крепкий еще. А он показывал сыну лес, словно знакомил с людьми, потом привел его на лесопитомник и показал двухлетние сосны, трогательные в своей беспомощности, похожие на молодую травку. Но все-таки это были сосны, и на них можно было сосчитать иголки. Все, до одной.

Здесь, у питомника, они выпили водки, которую отец захватил с собой. Пили по очереди из кружки, закусывая солеными крепкими огурцами. Остро пахла хвоя, и роса была холодная. Он собирал росу в ладони, слизывал языком, и ему казалось, что вместе с ней в него входит свежесть и сила. А старик сидел напротив, курил и молча улыбался.

Дверь распахнулась без стука, и в кабинет ввалился запыхавшийся Муравьев.

— Иван Александрович!

Данилов молча, выжидающе разглядывал Игоря.

— Иван Александрович, я...

— Ты пока еще помощник уполномоченного, а не начальник розыска. Уяснил?

— Уяснил.

— Так что из этого следует?

— Я, товарищ начальник, эту бабу «наколол».

— Так...

— Вы дайте мне ее взять и ордер для «шмона», а потом она расколется как орех.

— Так... — угрожающе произнес Данилов. — Ты кто, работник милиции или вор? Еще раз услышу — пять суток ареста. Сядь, воды выпей и докладывай по-человечески.

— Я узнал, кто эта женщина, — Игорь вздохнул. — Флерова Марина Алексеевна. Проживает на Делегатской.

— Понятно. Поедешь к ней. У меня пока версий определенных нет. Ясно одно — работа Широкова. Да, да. Не удивляйся, именно Широкова. Он жив. В разговоре с Флеровой нажми на церковь. Любые ее связи с церковью. Понял?

Когда Муравьев вышел, Данилов глубоко вздохнул и задумался. Ему опять предстоял сложный разговор с Мишкой Костровым.

— Ты меня слушай, Миша. Внимательно слушай. Ну кого ты боишься? Мрази, Резаного, бандита, бывшего поручика. Да он ведь даже и поручиком-то не был. Юнкер недоучившийся. Он чем силен-то, чем? Страхом твоим да других. А как его перестанешь бояться — он слаб становится, совсем слаб.

Молчание.

— Молчишь. На фронт пойти не боишься, а здесь... Здесь тоже фронт. Резаный не зря в Москве объявился именно тогда, когда немцы наступают. Ты пойми это, Михаил. Для нас Резаный такой же враг, как и немцы. Вот сегодня он человека убил. А тот человек на фронт ехал, драться ехал. Понял? Он еще многих убьет, если его не взять. Зачем он просил найти Пахома, как думаешь? Пахом мастер. Значит, Резаному инструмент нужен. А для чего? Ну, что молчишь? Боишься? Да... здесь тот же фронт!

— Я не боюсь, я о другом думаю...

— А, кодекс воровской чести? Нет его. У всех у нас один кодекс — гражданственность. По ней мерить свои поступки надо. Смотри, — Данилов подошел к карте. — Смотри, немцы вот уже куда пришли. Об этом подумай, а не о дружках своих бывших.

Зазвонил телефон: Данилова вызывал начальник МУРа.

Иван Александрович вошел в кабинет и остановился на пороге. Начальник сидел, закрыв глаза. Данилов осторожно кашлянул.

— Я не сплю, глаза просто устали. Заходи.

— Вы бы настольную лампу включили.

— Не люблю. Садись, Иван Александрович.

Спокойно, даже слишком спокойно, Данилов начал докладывать об убийстве в Армянском переулке. Начальник не перебивал. Он сидел, закрыв глаза, откинувшись на спинку кресла. Молчал, молчал все время. Даже тогда, когда услышал о Широкове.

Иван Александрович закончил доклад. В комнате воцарилось молчание, только старые часы в углу астматически хрипло отсчитывали секунды.

— Плохо дело, Иван, — начальник открыл глаза, — совсем плохо дело. Ты не ошибся?

— Точно он.

— Широков... Широков. Просто не верится. Неужели опять появился? Не забывай, что Широков не просто бандит. Это преступник с политической окраской. И если он появился в Москве в такое время, значит, это не просто так.

Начальник снова закрыл глаза. Часы в углу заскрипели и медленно, натужно начали бить. Раз... Два... Три... Четыре... Пять... Шесть... Семь... Восемь...

Потом они замолкли, и внезапно комнату наполнил чистый, светлый звук, будто где-то зазвенела тонкая струна.

Начальник улыбнулся:

— Слышишь? Вот за это их и держу... Приказываю. Создать группу по отработке версии Широкова. Старший — ты, твои помощники — Муравьев, Шарапов, Полесов. Будет трудно, подкину еще людей. О Широкове надо сообщить в госбезопасность.

Начальник поднял телефонную трубку.

Потапов 

«Ох грехи, грехи наши тяжкие. Время смутное, бесовское. Разбойное время!»

Отец Георгий шел привычной тропкой вдоль кладбища. Оно походило на город. Здесь были свой центр и своя окраина. В центре стояли внушительные часовни. Тут господствовали мрамор и золото. В центре этого города вечного покоя нашли последнее пристанище купцы первых двух гильдий, действительные статские советники, инженеры горные и путейские. Чуть поодаль — целый квартал занимали генералы и кавалеры орденов... Могилы военных украшали кони, барабаны, пушки, кивера.

Могилы артистов, художников, поэтов были легкомысленно украшены каменными и гипсовыми цветами, виньетками, палитрами и лирами. Этот квартал отец Георгий не любил. Особенно часовню поэта Есенина. Нередко приходили сюда пьяные любители изящной словесности. Пили водку, пели, плакали, писали на памятнике стихи. Особенно досаждал священнику студент Владислав Арбатский. Он почти каждую ночь приезжал и безобразничал. Но сейчас исчез, видимо, в армию забрали.

Каждый вечер отец Георгий гулял по улицам города печали. Он не боялся мертвых, он шел мимо могил, читал даже в темноте надписи на памятниках. Это были привычные для него люди. Привычны были и чины. Он словно видел их живыми: в мундирах, манишках, сюртуках дорогого сукна.

Дома отец Георгий аккуратно снял облачение, повесил его в шкаф на плечики, расправил складки тяжелой рясы. Затем он накинул на плечи расписной китайский халат и отправился в ванную. Подставляя под струи воды свое еще крепкое, холеное тело, он покрякивал от удовольствия, притопывал ногами и довольно громко напевал невесть каким образом пришедшую на память песню своей бурной молодости. Собственно, слов той песни он уже не помнил, в голове вертелись лишь строчки: «Степь, пробитая пулями, обнимала меня...» Ее-то и напевал теперь отец Георгий в разных вариантах, и его красивый густой баритон доносился до кухни, где супруга, Екатерина Ивановна, готовила легкую закуску. Она покачивала головой, отмечая про себя, как это мирское столь быстро вытесняет у батюшки божественное.