Вскоре пришел Никитин. Он был неожиданно тих и задумчив. Снял шинель, поздоровался, спросил разрешения сесть к столу. Это было настолько непохоже на него, что Данилов спросил даже:

— Ты, Коля, не заболел?

— Здоров, Иван Александрович.

— Ну-ну.

— Это у Николая нравственная перестройка началась, — съязвил Игорь.

Никитин глянул на него быстро, но опять промолчал, сел у зашторенного окна и закурил.

— Слушай, Коля, сыграй что-нибудь.

Никитин встал, взял гитару, подумал немного, подбирая на струнах мелодию, и запел есенинские стихи о клене. До чего же хорошо пел Никитин. Грустная вязь прекрасных слов обволакивала слушателей, уносила их из этой комнаты и этого времени. Каждый, слушая, думал о чем-то потаенно своем, словно только сейчас встретился с первой любовью.

Разошлись они поздно. Давно уже не выходили им такие вечера.

— Спасибо, братцы, — сказал начальник ЛУРа, — на целый год зарядились хорошим настроением. До завтра.

Данилов

(следующее утро)

И наступило завтра. Среда наступила.

Оперативники кольцом охватили дом восемь на Салтыкова-Щедрина. Трефилов был человеком серьезным, он учел все проходные дворы, сквозные подъезды, развалины. Запечатал он улицу. Накрепко. В своей работе подполковник не признавал формулировки «незапланированная случайность».

— Пошли, — сказал он Данилову, — навестим гражданина Суморова Андрея Климыча.

Третья квартира была на первом этаже. По раннему времени светомаскировочные шторы еще не поднимали. Кроме штор в окошко были вделаны решетки из толстого железа. Берег свою квартиру завмаг.

— Привыкает, — Никитин бросил папиросу. — Решетка-то прямо тюремная.

Стучать им пришлось долго. Видно, крепко спали в этой квартире.

— Кто? — наконец послышался за дверью женский голос.

— Из домоуправления, — сказал приглашенный в качестве понятого дворник, — Архипов.

Дверь распахнулась. На пороге стояла миловидная блондинка в шелковом халате, по которому летали серебряные драконы. Она была хорошенькая, молоденькая, теплая со сна.

— Ой! — вскрикнула она. — К кому вы? К кому?

— К вам, — сказал Трефилов, по-хозяйски входя в квартиру. — Хозяин-то где?

— Нет его. Нет. На базу уехал.

— А врать старшим нехорошо.

Трефилов и Данилов вошли в спальню. На широкой старинной работы кровати, отделанной бронзой, кто-то лежал, укрывшись с головой одеялом. Трефилов сдернул его, и Данилов увидел маленького лысого человека в яркой атласной пижаме.

— Что же это вы, Суморов, к вам гости пришли, а вы в пижаме?

— Я сейчас, я сейчас...

Никитин пересек комнату, он привычно проверил под подушкой, потом взял висящую одежду, похлопал.

— У меня лично нет оружия, не имею.

— Береженого бог бережет, не береженого конвой стережет, — мрачно сострил Никитин.

— У меня постановление прокурора на производство обыска в вашей квартире и во всех подсобных помещениях. Согласны ли вы выдать добровольно незаконно полученные продукты?

Суморов уже переоделся в полувоенный костюм, первая растерянность прошла, и он оценивающе разглядывал офицеров милиции, мучительно высчитывая, что для него выгоднее.

— Запишите добровольную выдачу.

— Битый, видать, сидел, — прокомментировал Никитин.

— Было, начальник, так как?

— Запишем, — твердо сказал Трефилов.

Никогда еще Данилов не видел в доме столько продуктов сразу. Десять ящиков шоколада, три — водки и шесть — портвейна, десять ящиков консервов, пять ящиков зеленого горошка, семьдесят буханок хлеба. Ванна была полна подсолнечным маслом, шкаф завален рафинадом.

Понятые, сжав зубы, смотрели на немыслимое богатство.

— Этими харчами, — сказал Трефилов, — неделю детский сад кормить можно.

Ленинградские оперативники старались не смотреть на продукты. И Данилов, вспоминая вчерашний разговор, думал о том, как тяжело было им, голодным, истощенным, изымать у этой сволочи продукты. Видеть, трогать и не взять ничего. В общем-то, какая разница — бриллианты, золото, деньги, продукты, для них они теряли свою первоначальную ценность, превращаясь в безликие предметы изъятия.

Один из оперативников побледнел. Под глазами резко обозначились синие круги, он, шатаясь, вышел в коридор.

— Ребята, — спросил Трефилов, — хлеб есть у кого-нибудь?

— Что такое? — забеспокоился Данилов.

— Голодный обморок.

Никитин выскочил в коридор, где на стуле, беспомощно опустив руки, сидел оперативник, вынул из кармана шинели сухарь и кусок сахара, сунул ему.

— Воды принесите.

Он смотрел, как медленно, словно неохотно, ест этот немолодой, изможденный человек, и сердце Николая наливалось ненавистью. Никитин ногой распахнул дверь в комнату, рванул застежку кобуры.

— Гад! — крикнул он. — Я на фронт пойду, но не жить тебе!

Он выдернул пистолет, услышал, как заверещал, закричал тонко толстенький человечек, прячась за шкаф.

Данилов крепко схватил Николая за руку.

— Пусти, — рванулся Никитин.

Данилов словно железом продолжал давить руку.

— Лейтенант Никитин, спрячьте оружие и выйдите из комнаты, взыскание получите позже.

Никитин словно во сне сунул пистолет обратно и, никого не видя, вышел в коридор.

— Товарищи, товарищи, — застонал за шкафом Суморов, — уберите этого психического...

— Мы вам не товарищи, гражданин Суморов. И обращайтесь к нам как положено. За действия своего сотрудника приношу извинения. Он будет наказан.

Вошли оперативники, обыскивавшие сарай.

— Там целый магазин, товарищ подполковник. Бочка повидла, пять ящиков водки, три мешка гречки, мешок меланжа, мука.

— Ну, Суморов, — Трефилов сел рядом с задержанным, — когда купец приедет?

— А время сколько?

— Девять.

— В полдвенадцатого.

А на стол продолжали выкладывать пачки денег, золото, камни. Лежали на полу штуки отрезов, дорогие шубы, блестящие кожаные пальто.

Муравьев

Он смотрел на продукты, вещи и никак не мог понять, для чего этот человек, лысенький, маленький, розовощекий, пошел на преступление. Суморов же жил в Ленинграде. Видел, как страдают люди, как гибнут от недоедания дети. Каким же надо быть негодяем, как надо любить эфемерные земные блага, чтобы пойти на самое страшное — лишить умирающего от голода куска хлеба.

«Купца» ждали в сарае. Сарай и квартира были приведены в порядок, и со стороны никто бы не увидел, что несколько часов назад здесь проходил обыск. Никитин, скрипя сапогами, мерил сарай по диагонали, насвистывая какой-то тягучий мотив.

— Коль, не мечись, как маятник, в глазах мелькает, — попросил Игорь.

— А ты глаза закрой, — мрачно посоветовал Никитин, но все же сел. — Я бы, Игорь, того Суморова без суда к стенке.

— Я бы тоже, Коля, но закон.

— Закон, закон. Объявить бы таких, как он, вне закона. Когда «купцы» придут?

— Через полчаса.

И потянулись долгие полчаса в холодном сарае, набитом продуктами.

Ленинградские коллеги молчали, Никитин рассматривал головки сапог, а Игорь вспоминал, кто же написал стихи:

А над Невой — посольства полумира,
Адмиралтейство, Мойка, тишина.[39]

Он совсем перестал читать, и это угнетало его. Приедет Инна, вокруг нее будут крутиться начитанные, остроумные ребята, а он — пень пнем. Последнюю книгу, без начала и конца, читал в засаде в Марьиной роще. Пытался хотя бы приблизительно определить автора и не смог.

До чего же медленно ползет стрелка по циферблату. Может, у них в Ленинграде особое, замороженное время? Должны приехать в одиннадцать тридцать. А вдруг опоздают? Сиди в этом леднике, как скоропортящийся продукт.