С гудящей головой еду я домой. В пустом троллейбусе я даже боюсь сесть, потому что чувствую, как немедленно и каменно усну, и уже никакой кондуктор не добудится.

Утром Петя Шухмин по приказу Кузьмича отправляется на поиски директора вагона-ресторана некоей Зинаиды Герасимовны. Ему придется, наверное, немало помотаться по различным железнодорожным и ресторанным инстанциям. Но Кузьмич предупреждает его, чтобы он без этой Зинаиды Герасимовны не появлялся. Самое неприятное, конечно, если ее нет в Москве, и самое вероятное, кстати, тоже. Ведь на то и вагон-ресторан, чтобы не стоять на месте и кормить людей в дальней дороге. Что ж, тогда мне или Пете придется лететь и перехватить Зинаиду Герасимовну где-то в пути. Ибо без разговора с ней не обойтись.

Итак, Петя уезжает. А мы с Кузьмичом и Виктором Анатольевичем изучаем протокол допроса больной официантки Ромашкиной, находящейся а больнице одного далекого города по поводу отравления. Чувствует себя она уже вполне прилично, и врачи разрешили нашим товарищам допросить ее в качестве свидетеля. А попросили мы выяснить у нее пока что всего лишь два обстоятельства. Первое: не продавал ли в пути Горбачев какие-либо женские вещи, и если продавал, то где, кому и что именно? И второе. Вагон-ресторан находился перед этим всего одну ночь в Москве. Так вот, уезжала ли Ромашкина на эту ночь домой или оставалась в вагоне? А если оставалась, то не помнит ли, отлучался куда-нибудь ее директор Петр Иванович Горбачев?

Ромашкина показала, что Горбачев в дороге ничего не продавал и что он вообще никогда и ничего подобного себе не разрешает. На второй вопрос она после долгих колебаний, сомнений и уверток все же сообщила, что ночь она провела в вагоне-ресторане. Сообщила она это лишь после того, как ей объяснили, что все ее показания будут в любом случае проверены и лгать бесполезно, даже вредно для ее, по ее же словам, безупречной репутации. Далее Ромашкина показала, что Горбачев временами отлучался из вагона, но, как ей казалось, ненадолго и конечно же по делам службы, ибо для него это самое главное и он давно уже висит на Доске почета.

— М-да, — как будто даже удовлетворенно хмыкает Кузьмич, когда мы кончаем читать протокол. — Такие тебе чего-нибудь скажут, как же! — И мечтательно добавляет: — Вот если бы самому допросить — другое дело…

Виктор Анатольевич кивает головой и добавляет:

— Знакомый тип свидетеля.

Протокол убирается как абсолютно бесполезный. Что поделаешь. Далеко не всякий шаг в розыске дает ожидаемые результаты. Безрезультатных шагов обычно бывает даже куда больше. К этому не только Кузьмич или Виктор Анатольевич, но даже я уже давно привык.

Теперь уезжаю и я. В тюрьму, на допрос Ивана Зинченко, по поручению следователя, конечно.

— У вас с ним, кажется, возник неплохой контакт, — говорит Виктор Анатольевич. — Это я уже почувствовал. Надо воспользоваться.

— Тем более, — добавляет Кузьмич, — что его условие ты выполнил. Не забудь.

И вот Зинченко снова сидит передо мной. Щурит рыжие глазки на бледном треугольном лице. Длинные спутанные волосы на плечах разбегаются сальными змейками. Странно, что его еще не постригли.

— Ну, здравствуй, Иван, — говорю я. — Помнишь, на чем мы с тобой кончили прошлый раз?

— Мне за это не платят, — угрюмо отвечает Зинченко и подчеркнуто равнодушно смотрит куда-то в сторону.

— Ну что ж. Тогда я тебе напомню. Ты сказал: «Когда Федька будет тут, у вас, тогда я и расскажу, что было в тот вечер на стройплощадке, когда мы с Федькой бутылку собирались там распить». Так, что ли, ты сказал тогда?

— Не помню… — еще больше мрачнея, цедит сквозь зубы Зинченко, по-прежнему не глядя в мою сторону.

Я понимаю его состояние. За ним нет другого, более тяжкого преступления, как за Федькой, ему нет расчета признаваться и получать наказание за то, что он совершил тогда в котловане. Его достаточно страшит и это наказание, которое ему по справедливости следует. И потому добиться от него признания в этом преступлении будет куда труднее, чем от Федьки. Если только… Ага! Что ж, если Зинченко не захочет ничего рассказывать, я прибегну к другому способу. Мне сейчас пришла в голову, кажется, неплохая мысль.

— Ты так сказал, — говорю я. — Точно так. Ну, и вот Федор у нас. Если потребуется, дадим тебе очную ставку с ним. И он нам все рассказал, Иван. Все, как было в тот вечер. И как крик вы услышали. И как ты идти не хотел. И как вы труп женщины на дне котлована обнаружили…

Я нарочно не договариваю. И нарочно не все точно передаю. Я жду реакции Зинченко на это сообщение. И сразу замечаю, как при первых же моих словах он напрягается и дальше уже ловит каждое мое слово. От скрытого волнения на его бледных щеках проступает еле заметный румянец, особенно на висках, около ушей. Но взгляд его по-прежнему ускользает от меня.

Однако при последних моих словах у него со злостью вырывается:

— Вот он и лазил. А я ничего не знаю.

— Куда он лазил?

— Куда говорит, туда и лазил.

— В котлован, значит?

— Значит, туда…

— А ты сам-то это видел?

Такая постановка вопроса его, кажется, устраивает. Роль стороннего наблюдателя представляется ему вполне безопасной, и дальше Зинченко отвечает на мои вопросы уже охотнее:

— Ну, видел.

— А еще что ты тогда видел?

— Ну… как вылез.

— Что ты еще своими глазами видел тогда?

— Не помню… ей-богу…

Он уловил что-то в моем тоне особенное, он уже догадался, что я действительно многое знаю и сейчас, именно сейчас скажу что-то такое, от чего полетят все его защитные бастионы, все рогатки, за которыми он прячется. Ох, какой страх сидит в нем! Как только можно жить с таким страхом, не понимаю.

И я тихо спрашиваю:

— Как звали ту женщину, Иван? Ты ведь помнишь.

— Не помню.

— Забыл?

Он со злостью смотрит на меня.

— Ты не лови, начальник. Сказал, не знаю, и все. Понял?

— Я другое понял, Иван. Только учти, это тебе не поможет. Ты знаешь имя той женщины. Федор говорит, что ты даже год ее рождения помнишь. И что деньги ты тоже взял.

Зинченко вздрагивает так явственно, что даже сам пугается. И смотрит на меня своими рыжими злющими глазами. Да, теперь у него сомнений нет, что Федьку мы взяли и что он все нам рассказал. Сомнений-то у него, может быть, и нет, но на что это открытие его толкнет, угадать пока невозможно. И сам Зинченко это тоже пока не решил. Он только опускает голову и молчит. Он не знает, на что решиться.

Я тоже молчу.

Наконец, не поднимая головы, Зинченко цедит сквозь зубы:

— Денег не брал… В котлован не лазил… А как звать, помню. Федька сказал.

— Как же ее звали?

— Вера. Фамилия Топилина…

— Верно. И поехали вы оттуда на Казанку. Это тоже верно?

— Тоже…

— Грузили вы там один вагон-ресторан. Кто в нем директор-то, помнишь?

— Зинаида Герасимовна…

— Правильно. Так и Федька сказал. А кому-нибудь вы в ту ночь рассказывали про смерть Веры Топилиной? Вот выпили вы там, у Зинаиды Герасимовны…

— Ей и рассказали.

— Так. Ей, значит. А еще кто-нибудь там с вами выпивал?

— Не помню уж. Вроде никого больше не было. Эх… Да разве вы поверите?

Иван поднимает голову, раздраженно отбрасывает рукой волосы за спину и смотрит на меня. И я вдруг подмечаю в рыжих его глазах уже не злость, а тоску и усталость. И этот раздраженный жест рукой почему-то нравится мне. Кажется, ненавистны ему эти кудри по последней мужской моде.

— Зачем отпустил-то? — спрашиваю я, кивком указывая на его шевелюру.

Иван хмурится.

— А-а!.. Все Надька.

И неожиданно мне становится его жалко. Это он хотел понравиться собственной жене — вот в чем дело, скорей всего. Пытался вернуть ее. Угодить хотел, дуралей. Сильно же, наверное, любил ее. Ну, а когда ничего не помогло и все пошло под откос, он отвез дочку в деревню, к слепой матери. Да, все это надо было ему пережить. Все это нелегко человеку дается, каждому человеку, всякому…