— Подожди, не засыпай… Тебе надо поесть.

Надо — значит, надо.

Он ел, совершенно не ощущая ни температуры, ни вкуса — просто потреблял так отчаянно необходимую ему энергию. Ел, пока не наелся, пока не опустела последняя тарелка — а было этих тарелок немало. Ускоренный метаболизм имел свои преимущества, но также он имел и свои недостатки.

— Спасибо, — прошептал крылатый, закрывая глаза.

— Подожди, не засыпай… Ложись нормально, под одеяло, и сними полотенце, оно же влажное…

Коста послушно позволил снять с себя полотенце, и забрался под одеяло, на мягкие и чистые простыни. Опустил голову на подушку…

— Подожди, не засыпай…

Через несколько секунд она оказалась рядом, обняла, прижалась всем телом — горячим, живым телом.

— Подожди, не засыпай… Как тебя зовут?

— Коста.

Он провалился в сон.

III. V

Воздух выдержит только тех,

Только тех, кто верит в себя.

Бессилье бывает разным. Самое безболезненное — бессилье, выраженное в физической невозможности что-либо сделать. По крайней мере, так всегда было для Теодора. А вот бессилье от зависимости, бессилье сказать «нет», бессилье поднять голову и отказаться — такое бессилье жгло нервы и заставляло ненавидеть. Безжалостно, беспощадно — бессмысленно. Он был бессилен сказать «нет», и мог только ненавидеть. Молча и покорно.

Именно так он ненавидел Кейтаро-дону. Ненавидел с того дня, когда понял, как его поймали. Ненавидел Кейтаро — и до безумия, до сжатых кулаков, до скрежета зубов завидовал Косте. Крылатый мог не задумываться о своем бессилии, крылатый даже умел находить в нем плюсы — его извращенная, искореженная совесть видела в получении приказа оправдание преступности этого приказа. Теодор так не умел. Во время войны самым страшным было — получить очередной приказ из штаба, от паршивых протирателей штанов, которые даже не представляли себе до поры, что война — это не только разноцветные стрелки на карте, означающие передислокацию войск, а погибшие бойцы — не только равнодушные списки на плохой бумаге и суммы выплат вдовам. Для него война закончилась раньше, чем для многих других, и уж тем более — раньше, чем стороны подписали мирное соглашение. Война закончилась, когда самолет, на котором он летел, попал под обстрел и рухнул тяжелой развалиной металла и смерти. Война закончилась в тот момент, когда он пришел в себя в госпитале, открыл глаза — и тут же, невзирая на все обезболивающие, на которые не поскупились для обладателя наград и медалей, боевого офицера высокого ранга, командира одной из лучших дивизий, почувствовал себя тем, что от него оставила катастрофа. Бесполезный, бессильный обрубок, способный только видеть и слышать.

Первые дни он ненавидел. Столь же люто, сколь и бессильно ненавидел себя, войну, врачей, а в особенности — тех, кто вытащил то, что от него осталось, из горящего самолета буквально за несколько мгновений до взрыва. Да, Теодор остался в живых. Но — зачем? Без ног, парализованный, немой, неспособный даже достать наградной пистолет и пустить себе полю в висок — он не хотел так существовать. Но его не спросили.

Война закончилась спустя долгих три года, проведенных между сном и безумием. Он не мог даже попросить об эвтаназии. Он не мог ничего.

Был подписан мир, были подписаны приказы о наградах. Ему дали внеочередное звание — зачем? Всем званиям, наградам, медалям Теодор предпочел бы выстрел в висок. Но его опять не спросили — а даже если бы и спросили, он не смог бы ответить. Застрелиться — просто и честно. Просить, чтобы кто-то застрелил тебя — слабость и трусость. Теодор понимал несостоятельность этой логики, но ничего не мог поделать.

Война кончилась, началась жизнь. У него не осталось родных и близких, кроме тех, кто отрекся от него еще давно, когда Теодор отказался следовать по семейному пути, предпочтя военное училище медицинской академии. Героя войны оставили в наспех оборудованном госпитале для таких, как он — кто сделал для страны и для победы слишком много, чтобы просто сдать в хоспис, и кого некому было отдать. Вокруг были вежливые и квалифицированные медицинские сестры, профессиональные врачи, терпеливые сиделки — и полутрупы вроде него самого.

Прошел год — Теодор надеялся, что или умрет, или смирится. Не получилось ни того, ни другого. К тому же… он не мог говорить, но зато он слышал. Слышал новости по радиовещанию. Слышал, как клеймят тех победителей, что оказались неугодны мировому правительству. Слышал, как обвиняют в преступлениях против человечества тех, кто проводил зачистки так называемых «мирных поселений» на захваченных англичанами и французами землях. Поначалу он поражался — неужели они не понимали, что представляли собой эти «мирные поселения»? А потом понял: представляли. Но миру был нужен козел отпущения, победившей стороне требовалось остаться в белом. А чтобы остаться в белом после такой войны, нужно на кого-то свалить все то, что не к лицу тем-кто-в-белом. И Теодор стал одним из тех, на кого свалили.

Он не жаловался. Он помнил тех, кого убил. Помнил зачистки, помнил расстрелы. Помнил тяжелую отдачу ствола, и аккуратную дырочку посреди лба тринадцатилетнего подростка. Правда, еще он помнил, как этот подросток всадил нож в горло его солдата — но кого это волновало? В конце концов, он не отрицал собственной вины.

В какой-то момент госпиталь быстро и безукоризненно расформировали. Кого-то, с наименее запятнанной репутацией, перевели в городские больницы, кого-то показательно судили — Теодор не хотел даже представлять себе омерзительность суда над парализованными калеками, в которых превратились бывшие офицеры и командиры частей. А кого-то просто вышвырнули, сплавив в приюты и хосписы. Среди этих, последних, оказался и сам Теодор. И обрадовался — в хосписе точно долго не протянуть.

Но организм оказался крепче, чем он надеялся. Шли дни, месяцы, они сложились в год, Теодор оставался жив.

А потом появился он. Сухощавый, безукоризненно вежливый, с холодным бесстрастным лицом. Вошел в палату, огляделся — ни тени брезгливости. Присел на край койки, внимательно посмотрел в глаза парализованному командиру дивизии. И начал говорить.

О преступлении и наказании. О грехе и искуплении. О свободе и зависимости. Об относительности всех означенных понятий. О шансе. Нет, не так — о Шансе. А потом сказал:

— Герр Майер, если вы согласны на мое предложение — скажите «да». Если не согласны — промолчите, и я уйду. Вы меня больше никогда не увидите.

Теодор толком не понял, в чем заключается предложение. Зато он понял, что над ним издеваются — паралич голосовых связок не позволял выдавить даже стон. Ярость затопила разум.

Он внимательно посмотрел на собеседника.

А потом неожиданно для самого себя, сказал:

— Да.

Кейтаро удовлетворенно кивнул, и Теодор отключился.

Он пришел в себя в совершенно другом месте. Открыл глаза — и осознал себя живым. Целым. С ногами и руками. Он почувствовал свое тело, которого не ощущал несколько лет.

Кейтаро объяснил все. Про Силу, нуждающуюся в исполнителях. Про несовершенство мира, находящегося под угрозой гибели. Про скрытый дар Теодора к тому, что тот всегда презрительно именовал «магией». Про долгую, очень долгую жизнь. Про служение миру, закономерно продолжающее служение стране.

И Теодор еще раз согласился. Позже он понимал, что тогда нужно было делать только одно — застрелиться, пока еще была возможность. Потом он принес клятву — и возможности не стало. Теодор никогда не думал, что клятву невозможно нарушить, если есть желание ее нарушить. Оказалось — клятвы бывают и нерушимыми в прямом смысле.

А потом он узнал о цене искупления. И понял: раньше было не бессилье. Бессилье — теперь. Когда нет ни единого шанса. Когда это — навсегда.

Шло время, Теодор служил Кейтаро и служил силе, которой принадлежал Кейтаро. Выполнял приказы — не как раньше, а дословно. Пока не появился призрак шанса.