А еще Теодор прекрасно понимал, что его враг, во-первых, очень умен, а во-вторых, прекрасно осведомлен о том, как Теодор к нему относится. До поры Кукловод держал его на длинном поводке, позволяя думать, что поводок можно порвать, ошейник стянуть, а руку, поводок держащую — укусить. Но откуда знать, когда Кейтаро решит, что пес зарвался? Когда сменит полоску плотной кожи на стальной строгий ошейник? Когда? В любой момент. И, быть может, именно сейчас и настал этот момент. Вопрос Косты — провокация. Если сейчас сделать вид, что отступился от своих замыслов, покорился судьбе — еще есть шанс сохранить длину поводка. А там можно что-нибудь еще придумать.

— Разумеется… —..А ты — нет? — Теодор как-то весь подобрался, словно готовясь к атаке, глаза его сузились.

Коста подавил вздох разочарования. А ведь в какой-то момент он подумал, что Майер тоже может бросить Закону вызов! Немец силен, умен, справедлив и честен, он достойный человек… насколько вообще можно оставаться достойным человеком, служа Закону. Да, Теодор мог бы стать хорошим союзником. Мог бы. Но не станет. И Коста не даст ему повода донести Кейтаро о странных изменениях в поведении крылатого.

— Именно такого ответа я и ждал, — на душе было погано. — Что ж, оставим Повелителей в покое. Пока что.

— Пока что, — с мрачным удовлетворением повторил за ним Майер.

— Да, еще. Хотел спросить: ты утвердил кандидатуру своего ученика?

Теодор помрачнел еще больше. Но Коста молчал и ждал ответа, и ему пришлось говорить.

— Нет. Я спрашивал несколько раз, но все мои письма были проигнорированы.

— И он хочет, чтобы мы не трогали Повелителей.

— Я способен сложить два и два, — огрызнулся немец.

— Это хорошо, — кивнул Коста. — Потому что у меня почему-то получается пять.

I. III

Для себя вы сами плетете сети,

В кои скоро вам же дано попасть!

Если бы он имел возможность выбирать между силой и искусством, между тяжелым мечом и легкой, быстрой шпагой, между грубой атакой в лоб и изящным фехтовальным приемом, он бы обязательно выбрал последнее. Наверное, потому, что сама жизнь лишила его возможности выбирать. Семь лет обучения, семь лет упорных тренировок, развития в себе Дара, труд, сравнимый с попыткой взрастить в иссушенной пустыне влаголюбивый побег. И все напрасно. Сколько было надежд, сколько было чаяний, и все их перечеркнул спокойный, даже равнодушный голос старого монаха.

— Ты похож на огромный каменный топор доисторического человека, — сказал он. — Таким топором можно сокрушить человека, но нельзя даже обтесать бревна для постройки дома. Ты как лавина, сходящая с гор в плодородную долину, сметающая на своем пути деревни и уничтожающая посевы, но неспособная творить — только разрушать. Чистая сила, грубый деструктивный инструмент.

Твой напор почти невозможно остановить, но больше ты ничего не можешь. Сознание охватила неведомая до сих пор багряная ярость, и он ударил, всей своей силой, всем собой, выплескивая себя в этой ярости — но не смог достичь цели.

Наставник легко отвел поток энергии в стену, с потолка пещеры посыпались осколки песчаника.

— Вот видишь? — покачал он головой. — В тебе нет ничего ценного. Ты — разрушение. Уходи, ты больше здесь не нужен.

Если бы он смог… да, если бы он смог, через несколько лет за ним прилетел бы в горы вертолет, он стал бы одним из повелевающих миром, у него было бы все. А теперь у него не было ничего, совсем ничего, даже самого себя, даже имени — он забыл его, выплеснул вместе с яростью, вместе с памятью и собственным сознанием. Единственным местом, где он мог быть, оставалась эта пещера, но теперь отсюда его гнали — он был не нужен.

Он развернулся и побрел прочь. В негостеприимные горы, в холодные ночи, в голодные дни, в никому не нужную жизнь. То немногое, что оставалось от его разума, еще пыталось напомнить величайший девиз всей его жизни, девиз, принятый им при рождении, когда крохотный комок покалеченной пьяным акушером плоти сражался против выдохнутого с перегаром: «не жилец».

Девиз, впервые произнесенный — еще не вслух, только неслышно и самому себе — когда обезумевшая мать пыталась выкинуться вместе с шестилетним мальчиком из окна двенадцатого этажа, а он только крепче стискивал пальцы, до боли впившиеся в подоконник, и сосредоточенно пытался стряхнуть сумасшедшую с собственных плеч.

Девиз, высказанный вслух, когда в двенадцать он подслушал, как врач сказал приютскому директору, что через год, не больше, ребенка не станет. Девиз, который он нес всю свою жизнь как гордый крест — через побои и унижения, через страх и боль, через крах всей жизни и через каждую ложную надежду. Никогда не сдаваться. Никогда.

Эти слова он писал на полях школьных тетрадей, выцарапывал ногтями на коже, задыхаясь в тесном и холодном карцере, повторял раз за разом, как мантру, и следовал ему неукоснительно в каждый миг своей жизни. И даже после самого страшного краха, который даже нельзя себе представить, забыв все, чем он был, он все еще помнил эти слова.

— Никогда не сдаваться, никогда не сдаваться, никогда не сдаваться… — бормотал он себе под нос, карабкаясь по почти отвесной скале, раздирая кожу в кровь, но забираясь все выше и выше.

Тибет лежал у его ног, Тибет высился вокруг, Тибет мрачно взирал на него с недостижимой высоты. Тибет ждал его смерти. Вот только он не собирался умирать.

Никогда нельзя сдаваться. Из любой ситуации есть выход. Если его лишили оружия — он сам станет оружием. Минуты и часы складывались в сутки, проведенные в непрерывной медитации. Он не ел и не пил неделями, заставляя собственную неуправляемую силу поддерживать его, и сила подчинялась — она не хотела перестать быть.

За год он не произнес ни единого слова и не видел ни одного живого человека — и не хотел видеть. Он учился, учился у самого себя, твердо зная, что только сам может дать себе настоящее знание. Все, что вокруг, все те, кто предлагает чему-то обучать, на самом деле лишь хотят навязать свое собственное. Но он — единственный в своем роде, таких, как он, больше нет в этом мире, и никто не имеет права его учить — никто просто не знает, чему его можно научить.

Прошел еще год, и рельеф тибетских скал начал неумолимо меняться. Мало владеть силой, способной только обеспечивать свое существование, нужно еще уметь менять при ее помощи окружающий мир. Деструктивный инструмент? Ха!

Это была даже не проба сил — всего лишь шалость маленького ребенка, из любопытства ломающего игрушку. Да, грубая сила. Да. Тысячу раз да! Чего будут стоить все хитроумные плетения искусных практиков, когда придет он — и одним ударом сметет их всех, сомнет и уничтожит, заберет себе и подчинит все их помыслы, каждый их вдох, любое намерение от начала и до конца?

Лавина способна создавать. Просто очень мало есть людей, способных оценить красоту ее мощи и пугающее великолепие ее творений.

День сменялся днем, год — годом, и с каждым часом он становился сильнее. Постепенно наращивание собственной мощи стало самоцелью, он забыл, что и зачем делал — просто продолжал существовать так, как привык. Забыл человеческую речь, и даже сам факт существования человечества, принимая странных двуногих, иногда забредавших на его территорию, за животных. Забыл о цели.

Не забыл только девиз, хотя сам уже не понимал, зачем бормочет холодными вечерами себе под нос: «Никогда не сдаваться, никогда не сдаваться, никогда не сдаваться…».

А потом прилетела большая птица со странным, бешено вращающимся крылом на спине. Из птицы вышло двуногое, и он как-то сразу же понял — это двуногое не похоже на обычных неполноценных животных, на которых он порой тренировал воздействие на живую плоть.

Это двуногое было чем-то сродни ему самому, и только потому он не стал нападать. Двуногое открыло пасть и стало издавать какие-то звуки. Давно, очень давно, наверное, в прошлой жизни он знал, как издавать их, знал, что они означают. Но это было очень давно, и сейчас он не мог понять, чего двуногое хочет от него. Он уже хотел было на всякий случай убить незваного гостя, но гость вдруг начал издавать звуки прямо у него в голове, и теперь он понимал их.