Маланкино сердце таяло, как воск. Ей даже странным казалось, что с кузнечихою они так часто ссорятся.

Мария всплеснула руками.

– Глядите, и дядя Панас пришли послушать!

– Разве нельзя! Разве тут что плохое говорят?

Приземистый человек остановился на пороге, переставил

длинную палку с неободранной корой в хату и, опершись на нее, щурился. Казалось, пень вытащил из земли свои корни и приковылял к людям – крепкий, битый непогодой, пропахший землей, на которой рос. Старая Кандзюбиха приглашала брата:

– Заходи, заходи в хату.

Все повернулись к Панасу, а чужой вдруг замолчал, положил руки на стол и заморгал.

Панас все еще присматривался.

– Что-то у вас свет плохо горит, сразу не разберу, кто тут есть.

Но он уже всех разглядел. Рядом с Гафийкой сидел Олекса Безик, которого в деревне называли «Полтора Несчастья». У него было столько детей, как маковых росинок, и ни клочка земли. В углу подпирал стены высокий Семен Мажуга, с впалой грудью и долгорукий, весь как складной нож. Он только и жил тем, что на колченогой кобыле возил евреев на вокзал. Были тут Иван Короткий да Иван Редька, Александр Дейнека да Савва Гурчин – все безземельные, либо такие, которые не могли прокормиться на своей земле.

Тогда Панас переставил через порог сапожищи, в которых, наверно, больше места занимали портянки, чем ноги, и устроился рядом с Марией.

– А кто ж тот чернявый, за столом?

– Из Ямищ,- объяснила Мария и с любопытством посмотрела на чужого.

– Рассказывайте дальше,- попросила она.

Тот перестал моргать. И все повернулись к нему.

– Ну, значит, собрались мы к сборне, староста с нами, так и так, пишите приговор. Мы, ямищане, согласились на том, что никто из нас не будет работать у пана по старой цене. Теперь пеший работник – рубль, а конный – два. Рабочий день должен быть короче на четверть…

– Ого!

– Тише! Пусть говорит…

– Жать за шестой, а не десятый сноп, молотить за восьмую, а не тринадцатую меру…

Вот это хорошо! Головы по углам закивали, а долгорукий Мажуга в знак полного согласия складывался и раскрывался, как перочинный нож.

– А если пан не согласится?

Старая Кандзюбиха протиснулась сквозь толпу и осторожно убавила в лампе огонь.

– А правда, что будет, коли пан не согласится?

Человек из Ямищ помолчал минутку, взглянул вокруг и

отрубил:

– А не согласится – забастовка.

Мария всплеснула руками.

– Заба-стов-ка! Господи милосердный!

Панас Кандзюба качнулся, словно верба на ветру.

– Забастовка? Как это так?

– А так. Пан зовет косить – хорошо, рубль в день. Не хочешь – коси себе сам. Никто на работу не выйдет. Настали жнива – давай нашу цену; не согласен – надевай сам постолы и айда с серпом в поле.

– Ха-ха! Вот ловко!

Смех прокатился по хате из угла в угол. Целые ряды колыхались от него. Люди ложились от смеха, как трава под косой. Пан в постолах! Ха-ха!

Полтора Несчастья даже взопрел, представя себе это: его потная лысина ловила и отражала свет лампы. Пан в постолах. Человек из Ямищ все говорил.

Перед глазами Панаса неотступно стояла смешная физиономия толстого пана в постолах, одна среди поля, неловкая и беспомощная. И не легкое веселье играло в Панасовом сердце, а давняя мужичья ненависть, которая наконец нашла свое слово.

Обуть пана в постолы!

В этом слове заключалась целая картина, роскошный план, справедливость человеческая и небесная.

Обуть пана в постолы!…

Но как это сделать?

Да, как это сделать? Пан не дурак. Свои не захотят, чужих позовет. Панское всегда берет верх.

При одной мысли, что чужие могли бы помешать, пошли бы против общества, загорелись глаза.

Заговорили все разом.

Мажуга поднял руку, будто оглоблю.

– Чужих не пускать! Разогнать! Кольями!

Ого-го! Такой не пустит.

Мария всплеснула руками.

– А что им, если не послушаются,- бить.

– Ведь уже некуда дальше, все одно погибать. Хоть в могилу, хуже не станет. Народ изголодался, а никто не позаботится, есть никто не даст. Ни за что не даст!… Хочешь есть – пей воду… Отведал беды, так напейся воды… Один роскошествует, а другой… Беда прежде роскоши родилась. Обуть пана в постолы…

Однако понемногу фантазия Панаса увядала, будто червь точил ее. Где там! Разве так легко спорить с паном!

Пан уже не хотел надевать постолы, не хотел сам жать. Он снова был сильным и хитрым врагом, с которым трудно было бороться, который всех победит. Лучше подальше от пана и от греха. Разве ему, Панасу, земский не выбил зуб?

Панаса никто не слушал.

Тогда он застучал палкой.

Что ему нужно?

Нет, пана не запугаешь. У него сила. Нагонит тебе полное село, и у кого сзади было гладенько, узорами разукрасит. Теперь кричат, а тогда что? В стае и беззубая собака зла. Захотели голыми руками ежа убить. Не убьешь, уколет.

Старая хозяйка снова убавила огня. Когда там что будет, а керосин дорогой.

Иван Короткий хотел знать, все ли подписались.

Человек из Ямищ не мог ничего сказать из-за крика.

– Тише, тише, пускай говорит…

Известно, не все подписались. Богатеи отказались.

– Чего захотели! Один черт, что пан, что богатый мужик.

Все ж к ним присоединились деревни Пески, Береза, Веселый Бор…

– Вот! Слышите? Слышите, сколько присоединилось. Теперь наша очередь. Постоим за них, они за нас постоят.

Подписать! Подписать!

В хате становилось душно. Дым стлался по хате, как низкие облака, и синие волны, смешанные с криком, тянулись к раскрытым окнам.

Разве кто заставляет работать у папа? Не хочешь, не иди. Пусть увидит, что не в богатстве сила, а в черных руках. Надо присоединиться. Всем.

Панас Кандзюба шел против общества.

Он не согласен. Это будет бунт.

– Тю! Какой бунт?

– Такой бунт. За это не похвалят. Лучше ждать прирезки.

– Жди, дождешься.

– Скоро будут землю делить.

Мария всплеснула руками.

Разве она не говорила!

На Панаса насели. Кто будет делить? Может, паны?

Однако Панас крепко стоял на своем. Твердый и серый, как груда земли, в тяжелых сапожищах, он знал одно:

– Будут землю делить.

– Да хорошо, хорошо, а покамест…

– Это будет бунт.

Еще там загнать лошадей к пану на поле, увезти тайком бревно из лесу, поставить верши на панском пруду – одно, а бунтовать против пана всем селом, на это нет согласия. Достаточно и одного зуба, выбитого земским.

– Вот видишь… вот!

Раскрыл рот и тыкал пальцем, грубым и негнущимся, как обрубок с корою, в черную дырку на бледных деснах.

– Видите!… Вот!

Так Панаса и оставили.

Гром все грохочет, рыжая туча левым крылом обнимает небо. Всюду от капель пузыри на воде, а по оврагам текут потоки и подмывают сено. Погибло сено! Маланка подоткнула подол и лезет в воду, и как раз тогда Гафийка говорит:

– Мама, кто-то стучит в окно.

В окно? какое там окно?

Верно, стучат.

Маланка слезает с лавки, нащупывает стены, а в окно кто-то барабанит.

– Кто там? Кто стучит?

Маланка открывает окно.

– Идите на завод. Несчастье. Андрию руку попортило.

– Несчастье… – повторяет за ним Маланка.

– Сильно попортило?

– Не знаю. Кто говорит – оторвало руку, а кто-пальцы.

– Боже мой, боже…

Маланка мечется в темноте, как мышь в западне, а что хотела сделать – не помнит. Наконец Гафийка подает ей юбку.

Вот тебе и гром!

Какая бесконечно длрінная деревня. Там, на винокуренном, несчастье, Андрий умер – может, он лежит, длинный и недвижимый, а тут эти хаты, сонные и тихие, одну минуешь, другая встает, и нет им конца. За тыном тын, за воротами ворота… Слышно, как скот в хлевах тяжело сопит да Гафийка неровно дышит рядом с Маланкой. А завод еще далеко.

Только теперь замечает Маланка, что за ней бежит хлопец с завода.

– Ты видел Андрия?

Кто-то чужой спросил, а хлопец сейчас же говорит.