– От пана к пану… с винокуренного завода на сахарный… от одного панского логова к другому… всюду, где людская неправда гнездо себе свила, пока не станет голой земля…

У Андрия глаза лезут на лоб, по спине мурашки.

– Слышишь? – свистит Хома.- Одна голая земля да солнце…

Хома сумасшедший. Что он говорит?

Андрию надо что-то ответить, но его язык, трусливый, как заяц, прячется куда-то в горло.

Наконец дар речи вернулся, но выходит совсем не то, что нужно.

– Бог с вами, Хома. Разве это можно?

Хома глядит молча, потом цедит высокомерно, будто в глаза плюет;

– Хам ты… Червяк… Гибни, пропадай, чтоб и следа от тебя не осталось, будто ты никогда и не жил…

– Вот это так! Какие же вы, Хома…

Но Хома не слушает. Встает, высокий, злой, и входит в пшеницу, как в воду, а Андрий прилип к земле, словно прошлогодний гнилой лист.

Эконом стоит без шапки перед паном, и на бронзовом лице, по которому всегда бродило солнце, пан видит какую-то тревогу.

– Что такое, Ян?

– Прошу пана, сегодня нельзя начинать жать.

– Это почему? Разве Ян не распорядился вчера?

– Все село обегал, прошу пана, да никто на работу не вышел. Не хотят жать по нашей цене.

– Как так не хотят?

Пан вздрогнул. Забастовка? У него?

Пан оскорблен. Ему известно, что по деревням были забастовки, но чтобы бастовали у него,- ведь он всегда был добр к хлопу, прощал ему потравы, а жена его никогда не отказывала больным в порошке хины, касторке и арниковой примочке… Он хочет услышать еще раз:

– Ян говорит – не хотят?

– Да, прошу пана.

Обычное дело. Хлоп – что волк, как его ни корми, все в лес глядит.

Пан смотрит в окошко. Солнце только что встало.

– Ну, хорошо. Вот что… сейчас же на лошадь, и одним духом в Ямища. Нанять ямищан. Не захотят – набавь цену!

– Слушаю пана.

– Лодыри!

Но еще не успела утренняя тишина поглотить цокот конских копыт, как со двора влетает в дом глухой шум, и только высокий женский голос разрывает его, как пламя дым.

Что там?

Пан открывает окно.

Все работники на дворе. Пастухи даже, Дивчата с кухни на бегу шуршат юбками… Какие-то чужие люди.

– Что там за крик? Что за люди?

Пан запахивается, закрывая грудь, и старается понять, что случилось, но на него не обращают внимания.

– Максим! Эй, кто там? Максим!

Максим наконец бежит, какой-то неуверенный, с испуганными глазами, за ним другие.

– Это, прошу пана, не наша вина… Жизнь дороже службы… Искалечат, что тогда дети будут делать…

– Что такое? Ну! Говори!

Работники отвечают хором:

– Как что? Забастовка. Не оставим работу – побьют… Да что тут говорить, идем… Эй, хлопцы, айда!… Это, пан, не наша воля…

Кровь заливает мозг пану.

– Куда вы! Сто-ойте!…

Заскрежетал злой голос, как железо о камень, и вдруг сорвался. Пан слышит, что упал его голос, разбился, и нельзя слова сказать. Да это и не поможет. Работники уже у ворот. Сбились в них, как серая отара, которую гонят на луг. Из домов выбегают дивчата и только мелькают красным на солнце. Со скотного двора, опоздав, спешит, один среди опустевшей усадьбы, пастушок. Поднял полы, картуз надвинул, кнут извивается за ним по земле, точно змея, и оставляет кривой след.

– Куда ты? Шельма! – топает ногой пан.- Назад!

Пастушок только прибавляет шагу. Пан стоит минуту

и смотрит на опустевшую усадьбу.

– Бестии! Хлопы!

Поспешно натягивает штаны и выбегает во двор.

Пусто.

Идет вдоль строений. Странно. Не его усадьба. Будто чужая.

Заходит на людскую кухню, толкает ногой дверь и кричит:

– Марина!

Никого.

– Олена!

Тихо.

На людской кухне – как в кузне. Закопченные стены, выбитый пол, а кислый запах пота и закваски, как кот ленивый на печи, прочно залег на кухне. Охапка дров около печи, начали чистить картошку. И все это брошено как попало.

Пан идет дальше. По двору разбежались гуси; гусята переваливаются с боку па бок, словно ветер гонит по мураве желтый пушок. Не погнал, значит, пастись. Пан качает головой. Коровы так и остались в хлеву. Ворота каретного сарая открыты, и черная пустота глядит оттуда, как из беззубого рта. Бричка стоит на дворе, а около нее валяется упряжь. Ах ты скотина, быдло! Нан берет упряжь, чтобы отнести в сарай, но сейчас же бросает. Неужели никого нет и на конюшне?

– Мусий! Эй!

Снова тихо.

– Мусий! Ты тут?

Странно падает голос в окрестную пустоту и без ответа исчезает.

Пан складывает руки на животе и осматривает двор…

Что ж это такое?

Сон это или действительность?

Вот только что усадьба была как сердце, которое бьется и гонит по телу кровь; теперь все замерло, остановилось, и каждая закрытая дверь, каждая черная дыра – будто загадка.

Собаки увидели пана и с визгом кидаются ему под ноги, скачут на грудь.

Прочь!

А, бестии, хлопы!

Возвращается в дом. II там всюду пустота. Жена еще спит. Он проходит через пустые комнаты, заглядывает в столовую, ищет горничную – ни души. Злоба душит его. Хлопает дверьми, опрокидывает стулья и хочет так крикнуть, чтобы по всем комнатам запрыгала пока еще сдерживаемая брань.

А, бестии, быдло!

Где Ян?

Останавливается и прислушивается.

Ян! При этом слове сразу зашумели вокруг него поля, заволновалась спелая пшеница. А жать нельзя!

Где Ян?

Вот и получай. Сам же он послал Яна в Ямища жнецов нанимать. Ямищане, конечно, придут, и все кончится. Но эти хлопы!

Пан не может усидеть дома. Его тянет во двор. У этого мертвого двора какая-то притягательная сила. Пан еще раз проходит по нему из конца в конец, одинокий и беспомощный, мимо запертых сараев, мимо раскрытых темных конюшен, мимо влажных и блестящих коровьих глаз.

А Ян, обливаясь потом, весь в туче пыли, скачет обратно. Лошадь тяжело дышит, и тяжело дышит эконом, трясясь в седле.

Его встречают криком:

– Что, панский холуй, нанял ямищан?…

– Где твои жнецы, много их? Ха-ха!

Ян скачет, не оглядываясь, и только молча грозит нагайкой в поднятой руке.

Село ушло в себя, ждет. Глаза его всё видят, уши всё слышат. Усадьба посреди деревни – как мертвец, хоть все в ней тихо и недвижимо, а возбуждает тревогу.

Известие, что ямищане не хотят наниматься, мчится скорее, чем лошадь эконома.

День рабочий, а все дома. У ворот группы людей, двери хат настежь. На огородах остановилась работа. Стоят люди между грядами, скрестив руки, и разговаривают с соседями через плетни.

– Слыхали? Ни души в усадьбе. Ушли все.

– Они давно бы уже присоединились, ждали только, пока мужики начнут.

– Что ж это будет?

– Начнет сыпаться зерно – набавит цену.

– Смотрите, чтоб не наняли чужих.

– Где там, не пустят. Наши не пустят чужих.

Прокоп уговаривает:

– Держитесь. Будем друг дружки держаться – и одолеем.

Его слушают, глядя ему прямо в рот.

– А как же, гуртом, говорят, и отца бить сподручно.

Богачи ворчат. Они по колени вошли в землю, им тяжело.

– Забастовка! Будет вам забастовка… не один почешется… вот черт знает что.

Впрочем, не очень боятся.

Молодежь смеется.

– Ловко?

– А ловко.

К полудню дети приносят весть: пан пошел на завод. Из окон, с огородов, из-за плетней движутся вслед за паном сотни глаз. Пан идет, и на него, как звезды с неба, смотрят глаза.

– Пошел на завод к зятю.

– Обедать пошел, дома ничего нет.

– Не наварилось.

Даже Панас Кандзюба вкусно чмокал губами:

– Обуть бы тебя в постолы…

Вскоре опять новость: паныч Леля послал в усадьбу рабочих с завода.

– Наши побили рабочих.

– Неправда. Никто их не бил. Не пустили – и все.

– Пусть сам пан за скотом смотрит.

– Мы не запрещаем.

Прокоп просит Дейнеку и двух хлопцев стать на страже и никого не пускать в усадьбу.

Немного погодя из усадьбы выезжает пани на лошадях, присланных с завода Лелей.