– А матушка игуменья и сегодня сердитая,- сказала Варвара.- Давно ли помирилась с матушкой казначеей… плакали, целовались, и снова подняли шум… Зовет вчера к оебе матушку Серафиму: «Ты, говорит, снова за свое? Ты снова против меня бунтуешь сестер? А-а! я знаю, они тебя больше любят, чем меня,- я, видите ли, деспот, мучу всех, иа работе изнуряю, голодом морю… Я лучше ем, я себе рыбу покупаю, я все варенье с чаем съела… я… я… Я всем покажу! Я здесь игуменья… Всех прогоню, расточу мерзкое племя, рассею по свету…» А сама пожелтела, палкой стучит об пол, и клобук, прости господи, съехал набок… Ну, матушке Серафиме сразу ясно стало, чьих рук это дело. Она и говорит: «Это все Аркадия наплела…» Зовут Аркадию. Та – глаза в землю, голову набок – и я не я… это, верно, Секлета… Зовут Секлету… Та плачет, клянется… Потом Секлета при всех сестру Аркадию лгуньей и шпионкой назвала… Чуть не подрались…

– Да слышала… Сестра Секлета дурно поступила… Для бога все надо стерпеть…

Устина закашлялась.

– Не очень ли быстро идем?… Надо терпеть… Не стерпишь, если Аркадия на всех плетет матушке игуменье! Та за работой стояла, а эта ленится, та есть не хочет за трапезой, отдельно в келье свое ест… а эта матушку ключницу судила,- скупая, мол… Ну, матушка ключница гневается, а обеды еще хуже, отощаешь на работе… Перессорятся все, перегрызутся, огнем друг на друга пышут, все злые… Слова не промолвят друг другу… Вот как Секлета с Маргой… Полгода не разговаривают… враги лютые… По целым дням кипит у нас, как в пекле,- господи, прости прегрешения мои! – а матушка игуменья… Ах! Как здесь хорошо!

Послушницы остановились.

Пока они взбирались наверх, ущелье все глубже и глубже уходило у них из-под ног, врастало в землю, в черную пропасть, а горы тем временем росли, вырастали и разворачивались. Из-под сосен, как будто из окон, виднелись далекие и близкие горы. Словно острова в море тумана. Уже начало рассветать. Воздух стал прозрачным и чистым, и буки зазеленели в нем, как рута. А там, где солнце коснулось верхушек дерев, листья вспыхнули золотисто-зеленым огнем и стали прозрачными, как стекло. Казалось, они звенели. Рядом курилась туманом тяжелая гора, поросшая соснами, задымленная, вся спаленная огнем, который лизал еще красным языком верхушки стволов. А там снова буки и грабы, залитые синей тьмой ночи, словно увитые грезами, сбегали, как лестница Иакова, с неба в долину и сливались с далекими тенями гор, прозрачными и легкими, как дьгм кадильниц. И вся эта гармония линий и красок, этот предутренний сон неба, эта песня тишины поднимали душу в небо.

– Какая красота, господи! – вздохнула Варвара.

– Хорошо… а осенью лучше,- ответила Устина.

Она любила осеннюю пору, когда воздух так прозрачен, что горы, казалось, сдвигаются и стоят, как стены храма. Лес одевался тогда желтой и красной листвой, а солнце обращало ее в золото и огонь. Устине казалось тогда, что это сонмы священников, в золотых ризах, с зажженными свечами в руках, совершают богослужение, а купы черных сосен, словно сестры-монахини, благоговейно склонившись, слушают святые слова. Она слышала тогда песнопения.

Она любила холодиые осенние ночи, полные лунного света, когда ревели в далеких горах олени и вели смертельные битвы, а горные леса, как море, катили черные валы, но кото-рым плыла, словно лодочка с парусом, белая церковка.

Так страшно было в такие ночи.

Послушницы двинулись дальше, а за ними двинулись и горы, меняя формы и краски.

Коровы зашли уже далеко вперед, и надо было догнать их. Лес становился все гуще, чернее. Всюду громоздились сосны, буки уже не встречались. Тропинка делалась круче. Усыпанная хвоей, от которой шел прелый дух, она преграждалась подчас огромным деревом, вывороченным с корнехМ, сухим и колючим. Травы пахли чабрецом и ясенцем.

Вдруг в чаще леса что-то мелькнуло и тут же исчезло. Словно ожили ветки. Это промчались стройные, тонконогие серны. И снова все тихо. Снова черный купол и влажный холод.

– Ты говоришь: терпи…- начала снова Варвара.- А где же правда? Вот хотя бы и ты. Такая тихая, спокойная, уже рясофорная, а ведь есть враги… Все знают, что ты больна, не можешь есть нашу пищу. А матушке игуменье говорят, что ты

привередничаешь… Кто на задних лапках стоит, льстит ей, тот и в милости, на тяжелую работу не ходит. А тебя посылают…

Устина молчала.

Коровы заревели,- должно быть, почуяли стадо. Пастбище было уже близко. Надо было спешить. И в самом деле.

Лес вдруг поредел. Сосны будто расступились и окружили поляну, свежую, хмурую, куда, как на ложе, падалп синие росы. Древний дуб, посаженный посреди поляны святым Кось-мою, черный, косматый, словно заменив святого, издали приветствовал гостей, просил отдохнуть.

Коровы бродили по пастбищу, а черные буйволицы, маленькие и горбатые, оставив еду, повернули к гостям свои мохнатые шеи и смотрели на них красными, злыми глазами.

Под дубом варил что-то на костре пастух.

Теперь можно было возвращаться домой. Но послушницам не хотелось. Разгоряченные крутыми тропинками, опьяненные воздухом гор, они были веселы.

– Поднимемся дальше наверх,- просила Варвара.

Она вся раскраснелась, ощутила вкус свободы и совсем забыла о малине.

Устина не противилась.

Вверху лес был гуще и еще чернее. Горы куда-то исчезли. Настала ночь. Косматые ветви, словно черные медвежьи лапы, протягивались над ними, ловили за спины и били по лицу. Варвара с Устиной то и дело кланялись им, точно принимали благословение. Запыхались, вспотели, едва переводили дух и все же карабкались дальше. Проходили мимо полян со свежевы-топтанной травой, где еще этой ночью лежали олени; проходили мимо невиданных в долине цветов, серых мхов, которыми, как косами, обросли деревья. Карабкались все дальше. Еще немного… вот уже скоро… еще…

И вдруг остановились. Ослепли. Море света залило им глаза. Дрожащие, взволнованные, они раскрыли глаза. Перед ними лежал тот далекий, грешный мир, из которого они бежали когда-то в тихую, черную яму,- заманчивый, веселый, весь в сиянии, как мечта, как сам грех! Далекое море открыло широкие объятия зеленой земле и радостно трепетало, словно живая небесная лазурь. А земля млела и смеялась в объятиях, словно женщина, упоенная страстью, и блестели на солнце ряды белых домов, как мелкие зубы ее, а зеленые долины стлались, как косы. И весь этот чудный край плыл куда-то в море теплого света в широком, беспредельном голубом просторе… С левой стороны грузно лежал на земле угрюмый Ча-тырдаг, а с правой громоздилась на небо чертова лестница Бабугана, нагретые скалы, серые, голые, в чем мать-земля родила.

Послушницы застыли, как очарованные. И в то время как Варвара слушала какие-то голоса, сладкие, искусительные, какие-то призывы грешного мира, душа Устины раскрывалась в синем воздухе и пела молитву тем чистым голосом, какой не могло уже издать ее слабое горло.

Варвара опомнилась первая.

– А наша малина! – вскрикнула она испуганно, и этот возглас сбросил их внезапно с горы в долину, к белой церковке и тесным кельям.

Снова черная тьма, снова море листвы, та же дорога. И пока послушницы мчались по крутым тропинкам, как дикие серны, соседние горы, залитые уже солнцем, зеленые и черные, высокие и чуть пониже, скакали за ними, росли и падали, исчезали и вновь появлялись, чтобы гнаться за ними. Варвара и Устина добежали до церкви.

Слоняются по подворью монахини, словно лунатики. Туда и сюда. Из кельи в кухню, из кухни в келью. Словно ищут то, чего не теряли. Солнце уже припекает. Стоят богомольцы. Одна монашенка кричит другой:

– Сестра Макрина, неси самовар гостям…

– Неси сама…

И обе исчезают.

Горбатая сестра Анфиса сидит уже в лавке среди икон, злая, надутая, чем-то недовольная, словно паук вся опутанная паутиной злости, и следит недобрыми глазами за богомольцами.

Богомольцы ждут. Сбились в кучу. Высокая, черная, важная, плывет в часовенку к чаше с водою сестра казначея. В руках у нее сачок на длинной палке, весь в крестах,- она будет ловить им не рыбку, а деньги, которые набросали в воду богомольцы. Даже денежный мешок на поясе защищен у нее святым крестом.