Темперирование было в соседнем цехе. Там Заботин задержался сам, без наших вопросов.

— Вот из-за этого нас и построили, — сказал он. — Шоколад надо нагреть, остудить, снова подогреть, все точно до полуградуса, иначе он седеет и крошится. На огне это искусство, и мастеров таких на всю страну десяток. Здесь это делает одна машина. Один контур на нагрев, один на холод. Но сами артефактные аппараты огромны.

— Кто ставил? — спросил Илья. — Контуры.

— Столичная мастерская. Ставили при старом бароне. С тех пор чиним сами, свои техники. Ни одной чужой руки.

Илья кивнул так, будто это что-то ему объяснило.

Я поглядывал на своих. Зоя застревала у каждой машины. Илья лез под каждую станину. Сема глубоко дышал, впитывая запахи. Варя заинтересованно оглядывалась по сторонам, хотя и держалась середины цеха, явно стараясь не подходить к аппаратам.

Не то, чтобы ей было неприятно или тем более противно, но ей, насколько я знал, эта экскурсия должна была быть наименее интересна. Варя терпеть не могла шоколад в чистом виде, и запах какао сейчас ее скорее всего откровенно раздражал, хотя фабрику, уверен, она разглядывала с искренним любопытством. Кстати, почему-то шоколадные тортики она более чем обожала.

Ася держалась рядом со мной и то и дело сообщала результаты своих проверок: она искала, где здесь колдовство, а найти не могла.

Все это было очень старое и очень новое разом. Шоколад делали так же, как сто лет назад, теми же ступенями, а вместе с тем ни одного огня, ни одного ремня, ни одной трубы с паром на всей фабрике не было. В цехах я бывал, и в больших, но целиком на артефактах не встречал ни одного.

Формовка была последней стадией перед упаковкой. Здесь шоколад лился из широкого носика в формы, лента уносила формы в длинный низкий тоннель, из тоннеля выходили уже плитки, темные, твердые, и ссыпались на другую ленту по десять в ряд. Дальше их оборачивали в фольгу, уже руками. Плитки были маленькие, плоские, в половину ладони и, видимо, с таким аппараты нормально уже не справлялись.

— А можно попробовать? — спросила Варя и посмотрела на Заботина.

Кажется, она поняла, что он заметил ее отличное от остальных поведение и принял нелюбовь к шоколаду на личное и таким образом решила как-то показать, что дело не в нем и не в фабрике. Вот за это я ее и любил. В том числе.

Он повел рукой: берите.

Варя сняла с ленты одну, откусила угол и стала жевать, но почти сразу остановилась. Лицо у нее сделалось таким, будто у нее во рту оказался кусок мыла или чего похуже. Она отвернулась, выплюнула в платок, как культурная девушка, но так и осталась с платком у губ. Глаза у нее были мокрые от выступивших слез.

— Что это? — спросила она наконец. — Что это такое? Это же не… Фу, какой ужас! Вот поэтому я… — она осеклась.

Заботин повернулся к ленте.

— Опять, — сказал он негромко. Потом громко, техникам: — Третья, стоп! Останавливайте!

Двое в колпаках уже бежали к линии. Один дернул рычаг на станине, другой что-то сделал у носика. Лента замерла. Плитки остались на ней рядами, темные, блестящие, неотличимые от тех, что вышли минуту назад.

— Вот, — сказал Заботин мне. — Вот это и есть. Теперь участок стоит. Часа два-три. Все, что на нем, снимаем в утиль: готовое, то, что в формах, то, что в тоннеле. Потом запускаем и пробуем. Если еще не исправилось, проверяем каждый час. Мы уже наловчились, Петр Алексеевич. Знаете ведь, как быстро человек ко всему привыкает? Мы к этому привыкли за месяц.

— Понимаю.

— М-да. Но это фабрика, и мы каждый день терпим убытки. За сутки почти каждый конвейер хотя бы раз, да начинает чудить. Иногда это даже два за раз. По сути мы уже больше полутора месяцев работаем только на семьдесят-восемьдесят процентов мощности, и это не считая того шоколада, что приходится утилизировать. — Он не жаловался. Он просто объяснял.

Сема между тем подошел к Варе.

— Дай.

— Сема, не надо.

— Дай, говорю. Мне интересно.

Она отдала ему остаток плитки. Он откусил, подержал во рту и выплюнул, чего за все годы при мне с Семой не случалось.

— Соль, — сказал он с отвращением. — И еще что-то. Соль в начале, а потом…

— Да, — сказала Варя. — Вот именно. А потом.

Я снял перчатку с правой руки и пошел к остановленной ленте.

Станина была теплая. Я положил на нее ладонь с перстнем и закрыл глаза, потому что так было проще, когда рядом говорили.

Контур виделся под железом чисто, как чертеж. Питающая нить поднималась от пола, разветвлялась на нагрев носика, на ход ленты, на холод тоннеля. В каждой ветке мана текла без рывков, без узлов, без той ряби, какая бывает у «больного» артефакта. Совсем ничего.

Я открыл глаза и подождал, пока цех перестанет двоиться, потом перешел к соседней линии, четвертой, которая работала. Положил руку. То же самое. Один в один, только у четвертой лента шла, а у третьей стояла.

Лавка сейчас сказала бы что-нибудь. Не по делу, может быть, но сказала бы. Я привык за годы к тому, что смотрю не один. Но сейчас я работал один, без монокля, без голоса в часах, а цех вокруг был просто цехом. Я заметил, что жду, и перестал ждать.

Камертон был в кармане пиджака. Я достал его, ударил о ладонь и приложил ножкой к станине у самого носика.

Звук пошел по железу и вернулся. Чистый. Я передвинул камертон дальше, к тоннелю, ударил, приложил. Чистый. Еще дальше. В книжечке Апостофина по его опыту работы с камертоном, которую я дочитал за три вечера, были некоторые трюки, которые я хотел проверить, но на полностью рабочем артефакте это было невозможно.

— Что слышно? — спросил Илья над самым ухом. Он держался за спиной, тихо, с ящиком под мышкой и, кажется, не дышал.

— Чисто.

— Это же хорошо?

— Нет. Я не знаю, где искать.

Ася прошла вдоль линии от носика до конца тоннеля, медленно, с раскрытой ладонью над лентой. Ладонь у нее чуть светилась. Техники не удивились: колдунов сюда, видимо, водили уже не раз. У тоннеля она опустила руку.

— Чисто, — сказала она мне. — Ни проклятия, ни следа ритуала. Никто эту машину не трогал. Вообще никто, Петр, я бы почувствовала даже старое.

— Вот и наши то же говорили, — сказал Заботин. Он ждал в стороне, руки за спину, не торопил. — И приборы то же. Линии не ломаются. Просто какая-то вдруг начинает выдавать вот эту дрянь. Потом отпускает сама. Потом начинает другая. Мы уже перестали искать порядок, которого нет.

— Все линии?

— Не по очереди, но все. И вальцы тоже, и конши, только там оно проявляется реже, к огромному счастью.

Он помолчал.

— Я вам скажу честно, Петр Алексеевич, почему мы вас ждали. У вас уже есть определенная репутация последней инстанции. Все дела, за которые вы брались, насколько мне известно, заканчивались разрешением проблемы, так или иначе. И если уж и вы ничего не увидите, то остается одно: менять аппаратуру. Всю, цех за цехом. Это дорого так, что барон может даже влезть в долги, несмотря на прибыльность завода все эти годы. Но если считать на год или тем более на десять лет вперед, это дешевле, чем-то, что мы сейчас выбрасываем.

— Не спешите.

— Я не спешу, но, признаться, я уже в отчаянии.

— Тем более. Во-первых, я здесь двадцать минут, рано говорить, что мы ничего не увидим. А во-вторых, замена может и не помочь. Если дело не в машинах, вы поставите новые и получите то же самое, только за очень большие деньги.

Заботин молчал. Потом спросил тихо:

— А что тогда делать?

— Пока не знаю. Расскажите мне про Кузю.

Он даже не переспросил. Только чуть дернул щекой.

— Значит, ваша барышня и это записала. Хорошо. Следы, значит. Детские ступни, шоколадом. Каждое второе-третье утро первая смена находит их в каком-нибудь цехе. По полу, по стене и по потолку, они появляются просто посреди цеха и исчезают тоже будто в никуда.

Сема открыл рот и закрыл.

— Мы делали все, что можно придумать, — продолжал Заботин. — Сидели в засаде, я сам сидел, две ночи. Ставили капканы. Потом приглашали мага, тот поставил свои ловушки, колдовские или вроде того, я в них не разбираюсь. И вот что странно: когда дежурим или когда ловушки стоят, следов нет. Ни одной ночи. Убрали ловушки, перестали приходить по ночам — через день следы. Он чувствует, что ли. Или знает.