Виктор смотрел на нее и не трогал.
— Что это, — повторил он, уже без вопроса.
— Панацея. Та, которую ты искал. Мы открыли кабинет с помощью кое-какого трюка. Артефакта в кабинете не было, была тетрадь Апостофина с описанием. Я сделал по ней трубу, а круг на диске сделал знакомый колдун.
Он не спросил подробности, хотя хотелось ему очень, это было по лицу. Любопытство он проглотил: на столе лежала вещь важнее.
— Как работает?
— Она берет жизненную силу у одного, отдает другому. Широкий конец к больному, узкий в обе руки тому, кто дает. Лечит все, правда, кроме старости. Но у донора уходят годы, чем тяжелее болезнь, тем больше, и он может даже умереть. К тому же использовать должен близкий родственник.
Виктор сел. Не на стул, на край стола, рядом с трубой. Положил на нее ладонь.
— Сколько лет потратится? — спросил он.
— Не сказано. Апостофин написал просто «соразмерно».
— Ее сердце, — он сказал это в стол. — Это ведь явно тяжелая болезнь?
— Да, конечно.
— Значит, много.
— Много. Но я не знаю, сколько, не знаю, как панацея считает. То, что я рассказал — это все, что там сказано. Подробности знал только сам Апостофин, но их он указать не счел нужным.
Он молчал, наверное, четверть минуты. Ладонь с трубы не убирал. Потом убрал ее, встал и снял со спинки стула сюртук.
— Едем.
— Сейчас?
— Конечно, сейчас, — он застегивался, не глядя на пуговицы. — Полтора часа — и мы там.
Ехали молча. Виктор сидел напротив, прямой, с перчатками на коленях, лицом к окну. Я держал сумку на коленях обеими руками и думал о том, что Эльм сказал про Сему. Не к месту это было, пожалуй, но такое было невозможно игнорировать.
Ворота усадьбы открыл человек с фонарем, заспанный, в накинутом тулупе. Он поднял фонарь, узнал Виктора и, не спрашивая, побежал вперед по аллее.
Аллея была освещена: фонари на столбах горели, хоть и через один. В их свете липы по обе стороны выглядели какими-то жутковатыми. Дом в конце аллеи был темный, кроме двух окон на втором этаже.
На крыльцо вышел сам граф, раньше, чем экипаж остановился. В халате поверх рубашки, без пояса, с седыми волосами, не приглаженными на ночь. Он спустился на две ступени и остановился, глядя на Виктора, потом на меня.
— Что-то случилось, Витя? — спросил он с подозрением.
— Да, отец, но скорее хорошее. Мы к Лене.
— В два часа ночи?
— Петр привез вещь, — Виктор поднялся по ступеням и остановился на одной с ним. — Ту самую.
Глава 18
Граф перевел взгляд на меня. Я поднял сумку, чтобы он понял, о чем речь, и больше ничего не сделал: объяснять на крыльце, было не время.
— Внутрь, — сказал граф с появившейся резко силой в голосе.
В приемном зале горела одна лампа. Слушал он стоя. Я сказал то же, что Виктору. Когда дошел до крови и до обмена исцеления на годы, он взял меня за руку, выше локтя, обеими своими, и сжал так, что я почувствовал каждый палец.
— Она встанет? — спросил он.
— Если сделать все, как в тетради, да.
— О, Свет… — прошептал он. — О, Свет… Идем. Она наверху.
Он пошел первым, быстро, забыв про халат, который распахивался на каждой ступени, Виктор за ним, я последним, с сумкой. Ковер глушил шаги, и было слышно, как тяжело дышит граф.
Коридор второго этажа, длинный, с дверями по левой стороне. У предпоследней двери граф остановился и повернулся к нам. Встал так, что пройти мимо него к двери было нельзя. Посмотрел на сына.
— Я, — сказал он.
— Что ты? — Виктор.
— Использую панацею. Я отдам свои годы. Я отец, это мой долг. К тому же вы сказали, что нужна близкая кровь. Я отец, куда ближе.
— Не думаю, что отец намного ближе родного брата, — Виктор говорил тихо, потому что за дверью спала Лена, но с отчетливой злобой, направленной, однако, конечно, не на отца. — И ты не будешь рисковать. Ты уже не молод, отец. А панацея неизвестно, сколько забирает лет. У тебя их явно осталось куда меньше, чем у меня. Тебя это вполне может убить.
— Пусть.
— Нет.
— Виктор, — граф не повысил голоса, но в коридоре стало тесно от того, как он это сказал. — Я ее отец. Это мой долг, а не твой. Родители умирают за детей, так заведено. Не тебе это менять.
— Во-первых, если ты умрешь в процессе, и этого не хватит для исцеления, все окажется напрасно, — Виктор обернулся не к отцу. Ко мне. Помолчал несколько секунд. — А во-вторых, даже если у тебя получится исцелить ее ценой своей жизни, она узнает, что ты умер, чтобы она жила. И она будет с этим жить всю жизнь, отец. Каждый день. Ты этого хочешь для нее? Я не хочу. Я отдам, сколько нужно.
— Ты не знаешь, что ты…
— Знаю, — перебил Виктор.
Граф открыл рот. Закрыл и открыл снова. Сказать ему было что, разумеется, то же самое, только громче, но за дверью спала девочка, которой сейчас нужен был не спор.
— Петр Викторович, — начал я.
Он повернулся ко мне. Я говорил негромко, как Виктор.
— Дайте сыну решить. Уж извините, но именно он в эти годы бился с судьбой, не вы. Это его выбор и его право.
Он молчал, не отводя глаз, долго. Потом перевел их на сына. Потом вздохнул, тяжело, всей грудью, вдруг став старше без всякой потери жизненных сил.
— Хорошо, — сказал он. — Хорошо…
Он отступил от двери на шаг. Мы открыли дверь.
В комнате было темно и душно. Шторы задернуты наглухо, одна свеча на столике у кровати. Тот самый сладковатый дух, который я помнил с прошлого раза и который не спутаешь ни с чем. Сиделки не было: граф, видимо, отпускал ее на ночь.
Лена спала. За эти полтора года с лишним она стала еще тоньше, хотя тоньше, казалось, было уже некуда: под одеялом ее почти не было, только лицо на подушке и темные пряди по наволочке. Дышала она с присвистом, коротко. Между вдохами была пауза, которую я слышал слишком хорошо.
Виктор снял перчатки и положил на столик рядом со свечой. Я достал трубу из сумки, развернул и подал ему.
Он взял ее двумя руками. Постоял. Потом опустился на колени у кровати, отвернул край одеяла и приложил раструб Лене к груди, слева, где сердце. Она не проснулась.
Узкий конец он взял в обе ладони, как было в тетради. Сомкнул пальцы. Поднял на меня глаза.
— Что дальше?
— Ничего. Держи. Оно само, — ответил я.
Спустя примерно минуту оно действительно пошло само.
Сначала диск. Линии на нем зажглись синим, светом изнутри бронзы. Свет лег на потолок кругом, с той же схемой, что на диске, только в десять раз больше. Круг на потолке медленно повернулся. Один раз, другой, третий…
Потом мана Виктора двинулась. Он не был магом, обычным человеком, но энергия была в каждом, и хотя потенциалом для становления магом он не обладал, маны в нем было заметно больше, чем в среднем человеке.
И вот вся эта энергия снялась с места и пошла в трубу. Даже не мана, она шла следом, а то, что было под ней, чего я раньше не встречал ни в ком и на что у меня не было слова. Оно текло из его рук в горло трубы, и через диск, через раструб, в девочку.
Виктору стало больно сразу. Он перестал дышать, потом задышал снова, часто, через нос. Губы у него побелели. На виске выступил пот, заходили желваки, но руки на трубе не дрогнули. Он не сводил глаз с сестры.
Граф так и остался у двери, спиной к косяку, без движения.
Первой изменилась пауза между вдохами. Стала короче, потом ее не стало: Лена теперь дышала без присвиста. На это ушло, может быть, полминуты. Потом лицо. Серое стало белым, белое розовым, сначала на скулах, потом на всем лице разом. Заострившиеся черты отпустило, они стали просто детскими, хотя и худыми.
Я не знал, сколько это отняло у Виктора в годах. Вообще, возможно, даже сам Апостофин не сказал, слишком уж все это было индивидуально. Перстень говорил мне, что течет много, очень много. Виктор стоял и держал.
Потом диск треснул, не громко, щелчком, как стакан, в который плеснули кипятком. Затем от диска в обе стороны, по горлу и по раструбу, пошли трещины, тонкие, черные. Свет на потолке погас.