Бен видел элегантно одетых предводителей крупнейших благотворительных акций. Он мимолетно встретился взглядом с шефом Нью-Йоркского исторического общества, женщиной с густыми пышными волосами, собранными в тугой пучок; ее лицо казалось слегка растянутым по диагоналям, расходившимся от уголков рта к ушам – безошибочный признак недавно проведенной косметической операции, следы жестокого ремесла хирурга. Через ряд от нее Бен заметил седую голову председателя Общества Гролье[133], одетого в светло-синий костюм. Чрезвычайно благообразный президент музея «Метрополитен». Одетый в стиле нео-хиппи председатель Коалиции бездомных. Тут и там встречались лица ректоров и деканов крупных учебных заведений; все эти люди держались друг от друга на почтительном расстоянии и рассматривали Бена с одинаковым мрачноватым и настороженным выражением. Место точно посередине первого ряда занимала харизматическая фигура национального директора программы «Единый путь»[134]. Он был слегка растрепан; выражение его карих печальных, словно у таксы, глаз казалось искренне расстроенным.
Множество лиц, то и дело сливавшихся в единое пятно, которое тут же снова распадалось на отдельные фрагменты. Бен видел в толпе супружеские пары – подтянутых, мускулистых жен и их рыхлых, расплывшихся мужей, – которые укрепляли свои позиции в нью-йоркском обществе, заручаясь поддержкой Макса Хартмана в их непрерывных акциях по сбору средств для борьбы с неграмотностью, СПИДом, за свободу слова, за сохранение живой природы. Он видел соседей по Бедфорду: журнального магната, больше всего на свете любящего играть в софтбол, который, как и всегда, оделся в сорочку с вызывающе броскими полосами; отпрыска одного из знаменитейших семейств страны, выделявшегося чрезмерно вытянутым лицом и вечно неряшливым обликом, который некогда возглавлял египтологическую программу в одном из университетов Лиги Плюща; моложавого человека, организовавшего, а затем продавшего конгломерату компанию, изготавливающую травяные чаи, которые упаковывались в коробки с броско оттиснутыми названиями, взятыми из эзотерических текстов, и отпечатанными на верхней крышке проповедями соответствующего содержания.
Усталые лица, свежие лица, знакомые лица, странные лица. Тут были люди, работавшие на «Хартманс Капитал Менеджмент». Постоянные заслуженные клиенты, вроде старого доброго Фрэда Маккаллана, который раз или два приложил к глазам носовой платок. Бывшие коллеги Бена по тем дням, когда он преподавал в школе Восточного Нью-Йорка; коллеги более поздних времен по работе, которую он не так давно получил в такой же нищей школе в Маунт-Вернон. Тут были люди, которые помогали ему и Анне в трудные моменты. И, самое главное, здесь была Анна, его невеста, его друг, его любовь.
Бен стоял перед всеми этими людьми на трибуне, возвышавшейся на небольшой сцене в конце зала, и пытался сказать что-нибудь о своем отце. До этого изумительный струнный квартет – главным спонсором которого являлся Макс Хартман – почти час играл адажиетто Малера на тему его Пятой симфонии. Бывшие деловые партнеры и бенефициарии Макса вспоминали человека, которого они хорошо знали. А теперь Бен говорил и не переставал спрашивать себя, к кому же он на самом деле обращается: к собравшимся или к себе самому?
Он должен был сказать о Максе Хартмане, которого он знал, несмотря на то что не переставал задаваться вопросом, насколько он когда-либо его знал и мог ли вообще знать его. Единственное, в чем Бен был уверен, так это в том, что сделать это было его обязанностью. Он сглотнул подступивший к горлу ком и продолжил речь:
– Ребенок считает отца всемогущим. Мы видим чувство собственного достоинства и сознание своего мастерства, и просто невозможно подумать, что эта сила имеет пределы. Возможно, зрелость приходит тогда, когда мы осознаем эту свою ошибку.
Горло Бена опять стиснул спазм, и он был вынужден умолкнуть на несколько секунд.
– Мой отец был сильным человеком, самым сильным из всех, которых я когда-либо знал. Но мир тоже могуч, он гораздо сильнее любого человека, каким бы смелым и предприимчивым тот ни был. Максу Хартману выпало жить в самые темные годы двадцатого столетия. Он повидал времена, когда человеческий род продемонстрировал, насколько черным может быть его сердце. Я думаю, что это знание глубоко отягощало отца. Я знаю, что он должен был жить с этим знанием, и строить жизнь, и поднимать семью, и молить, чтобы это знание не омрачило своей тенью наши жизни, как легло оно бременем на его собственную судьбу. Когда обладаешь подобным знанием, о каком прощении может идти речь? – Бен снова сделал паузу, глубоко вздохнул и заставил себя говорить дальше: – Мой отец был сложным человеком, самым сложным человеком из всех, которых я когда-либо знал. Он жил в невероятно сложный исторический период. Поэт писал:
Мой отец любил говорить, что он никогда не оглядывается, что он всегда смотрит вперед. Это была ложь, бравада непокорства. Именно история сформировала моего отца, и именно ее он всегда стремился преодолеть. История, которая отнюдь не является черно-белой. У детей очень острое зрение. Глаза мутнеют с возрастом. И все же существует нечто такое, что дети не умеют как следует различать: промежуточные оттенки. Тона серого. Юность чиста сердцем, правильно? Молодежь бескомпромиссна, решительна, рьяна. Это привилегия неопытности. Это привилегия моральной чистоты, еще не потревоженной прикосновением к грязи реального мира.
Что, если у тебя нет иного выбора, кроме как вступить в союз со злом для борьбы со злом? Что предпочесть: спасти тех, кого ты любишь, кого можешь спасти, или остаться чистым и незапятнанным и дать им погибнуть? Я знаю, что мне никогда не приходилось оказываться перед таким выбором. И я знаю кое-что еще. Руки героев – изодранные, мозолистые, узловатые, и крайне редко они бывают чистыми. Руки моего отца не были чистыми. Он жил со знанием того, что в борьбе против врагов ему приходилось совершать и такие поступки, которые служили их целям. И в конце концов его широкие плечи все же согнулись под тяжестью чувства вины, которое не смогли облегчить все его добрые дела. Он так и не смог забыть, что он выжил, а столь многим из тех, кого он высоко ценил и нежно любил, это не удалось. Повторю еще раз: когда обладаешь подобным знанием, о каком прощении может идти речь? А результатом было то, что он удваивал усилия, направленные на то, что считал правильным. Только недавно мне удалось понять, что никогда я не относился к нему и его собственному толкованию смысла своей миссии вернее, чем в те дни, когда считал, что бунтую против него и того, что он от меня ожидал. Отец хочет для своих детей прежде всего безопасности. Но это такая вещь, которую не может обеспечить ни один отец.
Бен на долгое, почти бесконечное мгновение встретился взглядом с Анной, и он нашел утешение в твердом, ободряющем взоре ее светло-карих глаз.
– Когда-нибудь, по воле божьей, я стану отцом и, без сомнения, забуду этот урок и должен буду проходить его заново. Макс Хартман был филантропом – согласно буквальному значению этого слова, он любил людей, – и все же он был человеком, которого очень нелегко полюбить. Каждый день его дети должны были спрашивать себя, будет гордиться он ими сегодня или стыдиться их. Теперь я вижу, что он был обуреваем тем же самым вопросом: как поведем себя мы, его дети, будем ли мы гордиться им или стыдиться его?
Питер, мне, помимо всего прочего, ужасно жаль, что тебя нет здесь, рядом со мной в этот момент, чтобы ты мог слушать и говорить. – На его глаза навернулись слезы. – Но, Питер, вот что ты должен записать в раздел «Невероятно, но факт», как ты любил говорить: отец жил, боясь нашего суждения.