Кручусь, поправляю одеяло и перекрутившуюся майку, сбрасываю одеяло и снова его натягиваю, смотрю в потолок, считаю идиотских овец и убеждаю себя, что все нормально, как обычно, как во все прошлые ночи.
Вот только нет, не нормально.
Сегодня у меня не забит рот и нос шерстью, мне не пытаются залезть на голову, попутно оцарапав лицо, не храпят в ухо, заставляя испуганно подскочить среди ночи, и не грызут неосторожно высунутые из-под одеяла пятки.
Сегодня нет енотистого паршивца, и я сама не могу понять, когда и как настолько сильно могла привыкнуть к нему за месяц, привязаться до глухой невыносимой тоски.
Окончательно просыпаюсь, когда небо едва начинает светлеть, а телефон показывает начало четвертого.
Спать хочется, но не можется.
Голова кажется тяжелее и больнее, чем с утра, и я уже переворачиваюсь с отчаяньем задремать дальше, ибо будильник у меня заведен на полшестого, а электричка без пятнадцати семь и до вокзала минут тридцать ехать, но вместо этого сажусь и прислушиваюсь.
И нет, звуков не слышно и света не видно — между полом и дверью щели нет — но я чувствую, что Дэн дома и не спит.
Почему?
Не знаю, поминаемое всеми шестое чувство, пресловутая интуиция или тошнотворное «он мой человек, я его чувствую на расстояние», я не знаю, что из этого, и не разбираюсь, а встаю и выхожу из комнаты.
На кухне горит только подсветка гарнитура, но ее неяркого света все равно хватает ослепнуть на пару мгновений, зажмуриться и поморщиться от запаха сигаретного дыма.
И не сразу заметить Дэна, сидящего на полу, привалившегося затылком к шкафу. Он сидит, согнув одну ногу в колени, и меня не видит. Кажется, он вообще ничего не видит — слишком расфокусированный, потерянный взгляд.
Рядом бутылка виски, к которой он как раз прикладывается, а после морщится, и полное блюдце окурков. И это первый раз, когда я вижу, что Дэн курит и пьет. Даже тогда после биологии он не заказывал ничего спиртного, а теперь…
— Что случилось? — спрашиваю тихо и осторожно сажусь рядом.
Жду и да, боюсь, что он в своей привычной мрачной манере отрежет, что это не мое дело, отправит меня спать или сухо объявит, что ничего, что все нормально.
Но вместо этого Дэн, не поворачивая головы, скашивает на меня глаза и отвечает чужим наждачным голосом:
— У нас сегодня пациентка вышла.
— Куда? — я не понимаю.
А он снова пьет и кривится:
— В окно. На моих глазах.
У меня никто никогда не умирал на глазах, у меня в принципе никто не умирал не из близких, не из дальних, поэтому о смерти у меня очень расплывчатое представление, книжное или киношное. Ненастоящее, не то, каким оно становится, когда переживаешь, но в этот момент мне кажется, что я переживаю его, вижу вместе с Дэном и мне самой становится плохо.
Я не спрашиваю ничего, я сама беру у него бутылку и тоже глотаю.
Виски обжигает, но и сжигает, притупляет мерзко ноющую тупую боль в груди.
— После обеда, — равнодушно произносит он и достает из полупустой пачки очередную сигарету, — из неврологии перевели к нам в терапию. Анемия. Анемии лежат у нас. Меня отправили ее забрать и сопроводить. Она в палате… — колесико зажигалки щелкает, а тень огня пляшет на почти зеркальной поверхности холодильника, в которой размыто отражаемся и мы, — нормальная была, сидела книгу читала. Со мной поздоровалась, даже улыбнулась. Мы с ней в лифте поднялись…
Он затягивается прищуривается, и я как-то отрешенно замечаю, что у него очень длинные и черные ресницы.
Глупое и ненужное сейчас наблюдение, но других нет.
— На этаже… палата еще была не готова, медсестра сказала в коридоре подождать. Я ее на кушетку усадил, меня в процедурку попросили отнести, — Дэн затягивается, а когда продолжает, я почти физически чувствую боль в его голосе, — меньше пары минут, я ушел, она нормальная сидела, вежливо так улыбалась, что подождет… твою мать!
Он врезает кулаком по полу и жмурится, а я закрываю глаза и закусываю губу. Нет, мне его не жалко, потому что я согласна с Горьким: жалость унижает человека, мне не жалко Дэна, я просто его понимаю и разделяю, и сама готова выть от этого понимания и слишком внезапной, а оттого более жуткой смерти незнакомого мне человека.
— Главное… — Дэн матерится, грубо с каким-то остервенением, — … главное окна старые, деревянные с шпингалетами в краске, намертво. Хрен откроешь. А она… пара минут и через полкоридора успела добежать и открыть…
И я понимаю, что его потряс даже не сам факт смерти в общем-то незнакомого ему человека, а именно эта стремительность, внезапность, когда ничего не предвещало беды, когда она ему улыбалась, а через пару минут буквально взяла и вышла…
— Я не успел схватить, — Дэн заканчивает, — всего пара миллиметров, но я не успел схватить и удержать… четвертый этаж, а внизу крыльцо запасного входа… бетонное…
Я вздрагиваю и нет, не хочу представлять, что он видел, и не спрашиваю, я все-таки страус, а Дэн не рассказывает — допивает свое виски.
И достает вторую бутылку.
Мы сидим до рассвета и солнца, что заглядывает в кухню, ложится полосками на доски паркета и, словно чувствуя, обходит нас стороной.
Уже шесть, когда я заставляю Дэна подняться и довожу его до кровати, помогаю раздеться и укрываю. Он уже напился до положения риз, поэтому не сопротивляется и засыпает моментально, когда его голова касается подушки.
Еще минут десять я сижу около него, разглядываю складку между бровями, опущенные уголки плотно сжатых губ, даже во сне он хмурится. Мне не хочется уходить и оставлять его одного, но Дэн не из тех, кто показывает свои слабости. Я почти уверенна, он не будет рад увидеть меня, когда проснется.
Пожалуй, эта ночь еще больше усложнила наши отношения, куда сильней, если б мы просто переспали, потому что оголенная душа в стократ хуже оголенного тела.
И, наверное, будет хорошо если он не вспомнит этой ночи. Не будет повода для очередной неловкости и напряженности, а я сделаю вид, что ничего не было, и оставлю эту ночь только для себя.
Я провожу рукой по его щеке и встаю.
До электрички полчаса и мне давно пора выйти из дома, но я все равно задерживаюсь, иду на кухню и почти дословно восстанавливаю запись, что стерла с доски днем.
И только потом вызываю такси.
7 июля
От города до деревни с незамысловатым названием Николаевка на электричке ехать три часа и двадцать семь минут до полустанка, а потом на своих двоих еще километров семь через лес.
Или одиннадцать по дороге.
Был еще вариант с автобусом на триста рублей дороже и на тридцать километров длиннее, но люди мы бедные и неспортивные, поэтому….
Всю дорогу я дремала под стук колёс и шипение громкоговорителя, что с завидным постоянством объявлял станции, и, если бы не Милка, я бы проспала и нашу остановку.
— Ты вообще ночью спала? — проворчала она, когда мы уже очутились на перроне.
— Угу, — давясь очередным зевком и жмурясь от яркого солнца, подтвердила я.
— Заметно, — скептически хмыкнула Мила и первой начала спускаться по насыпи к лесу и узкой, едва виднеющейся среди высокой травы тропинке.
Поглядев на безоблачную синь неба и медленно подползающее к зениту солнце, поплелась за ней. В лесу не смотря на тень было жарче и одуряюще пахло травой, пели птички, стрекотали кузнечики, а я лениво думала и вспоминала.
Почему-то так вышло, что моим, Милкиным и Ромкиным воспитанием с детства занимались Анна Николаевна, или как Милка называет ее Ба, и моя бабушка. Правда, моя бабушка как натура возвышенная и утонченная была уверенна, что главное привить детям любовь к искусству, поэтому она отвечала, так сказать, за высокие материи. Именно под ее чутким руководством мы учились есть, прижимая локти к туловищу, танцевать вальс с танго, отличать Ян Вермеера[1] от Питера де Хоха[2], непринужденно цитировать Шекспира и не засыпать от скуки над пьесами Лопе де Вега. Она же таскала нас по всем возможным и невозможным выставкам, балетам, театрам, операм и филармониям.