Брат его, Лев Алексеевич Яковлев, бывший посланник в Вестфалии, камергер двора и сенатор, молвил с такой важностью, словно он выступал на чрезвычайном заседании в Опекунском совете, коего был непременным членом:
— Вырастет — поутихнет.
Иван Алексеевич, скептик по натуре, обронил фразу, не подозревая о ее пророческом значении:
— Поутихнет ли? Ты уверен в этом?
Дальнейший разговор между братьями протекал несколько принужденно: материя уж очень тонкая. Как ни странно, Лев Алексеевич настаивал на том, чтобы Иван Алексеевич женился на матери своего сына. Странность позиции Льва Алексеевича объяснится несколько позже. Разговор происходил по-русски, и мать, семнадцатилетняя немка Генриетта-Вильгельмина-Луиза Гааг, вывезенная Иваном Алексеевичем из Штутгарта, ничего не понимала.
— Разность религий, — буркнул Иван Алексеевич.
— Так ли уж трудно, — возразил камергер, — перейти ей в православие?
— Не вижу необходимости. Истинная взаимная привязанность не нуждается в матримониальных обрядностях.
— У вас сын! — воскликнул камергер. — Как он будет чувствовать себя в положении бастарда?! И потом — фамилия.
— Ах, фамилия…
Луиза с некоторым испугом смотрела на повздоривших пожилых мужчин. Она моложе Ивана Алексеевича почти на тридцать лет. Она прижала к себе младенца и шептала:
— Mein Herz! Mein Herz![1]
Иван Алексеевич прислушался и сказал торжественно:
— Пусть мой сын всегда помнит, что он появился на свет не вследствие сватовства, холодной светской свадьбы или брака по расчету. А что он — дитя слияния сердец. В знак сего я даю ему фамилию Герцен.
Он принял ребенка осторожно из рук матери и сказал задумчиво и еле слышно:
— Кто знает? Быть может, он ее прославит…
Он приблизил к младенцу свое остроносое умное лицо, сейчас дышавшее нежностью, и тут же воскликнул:
— Нянюшка! Ребенок сходил под себя!
Камергер засмеялся и сказал:
— Какая же это фамилия: Герцен…
Иван Алексеевич пристально посмотрел на него, отер рукав и сказал, отчеканивая каждое слово:
— Во всяком случае в ней больше вкуса, чем в фамилии Львицкий.
Лев Алексеевич смутился и быстро вышел.
Причина столь поспешной ретирады в том, что Лев Алексеевич сам жил с крепостными девушками, ждал от них детей и приготовил незаконнорожденным фамилию Львицкие.
Вообще, куда ни посмотришь, кругом бастарды. В этом же доме — зачем далеко ходить? — у Ивана Алексеевича еще один сын, девятилетний Егор, прижитый от крепостной. Через пять лет у другого брата Александра Алексеевича родится Наташа, или, как все ее будут звать на французский лад, Натали, от крепостной крестьянки Аксиньи Захарьиной. В семье их хороших знакомых Астраковых в скором времени появится на свет Танюша — внебрачная дочь хозяина и крепостной девушки, домашней служанки. А если перенестись из дома Яковлевых хотя бы в область изящной словесности, то там мы обнаруживаем, к примеру, стихотворца Пнина Ивана Петровича, плод любви князя Репнина и безвестной крестьянки, «полубарыни», как впоследствии называл Герцен в романе «Кто виноват?» этих барских любовниц. Перу Пнина, кстати, принадлежит трактат о побочных детях «Вопль невинности, отвергаемой законом». Известный поэт Александр Полежаев, нашумевший своими дозволенными и потаенными стихами, — сын пензенского помещика Струйского и его крепостной девки Аграфены. Да и сам прославленный наш поэт Василий Андреевич Жуковский — незаконнорожденный сын тульского помещика Афанасия Бунина и пленной турчанки Сальхи, от которой автор «Певца во стане русских воинов» унаследовал томные глаза с поволокой. В жилах многих аристократов текла мужицкая кровь. Что ж, это только улучшало породу…
Саше Герцену четырнадцать лет, Ник Огарев не намного моложе. Мальчики в сопровождении гувернера Карла Ивановича Зонненберга пришли в Колонный зал Благородного собрания, что на углу Охотного ряда и Большой Дмитровки. Они вырядились в свои лучшие костюмы. В бархатных куртках с кружевными жабо они похожи на пажей. Они робко жмутся к стене, наблюдая пышную праздничную публику. Волшебно мерцают мраморные колонны, среди которых огромная сияющая елка.
Вдруг Саша замер. Ткнул под локоть Ника.
— Смотри!
Мимо проходил невысокий господин с характерно изогнутым носом и курчавой головой.
— Неужели это он? — прошептал Ник.
Мальчики не отводили глаз от Пушкина. В ту пору он был их богом. Саша вытвердил наизусть всю первую главу «Евгения Онегина». И не только ее, а также потаенные стихи Пушкина, ходившие в списках, — «Ода на свободу», «Кинжал», их тайком проносил в чопорный дом Яковлевых домашний учитель Протопопов.
— А кто это с ним? — спросил Саша, указывая на спутника Пушкина.
— Мне кажется, — сказал Ник неуверенно, — что это Баратынский.
— Ты чувствуешь, что мимо нас проходит слава России!
— Мне жаль…
— Чего? — удивился Саша.
— Я мог бы захватить свою тетрадь со стихами. Я бы передал их ему…
Саша промолчал. При всей привязанности к Нику он счел его намерение кощунством.
В том же году Саша и Ник дали свою знаменитую клятву на Воробьевых горах. В свете заходящего солнца, стоя в вышине над Москвой, мальчики поклялись посвятить свою жизнь борьбе за свободу. Эта клятва была чем-то несравненно большим, чем ребячьим взволнованным криком, чем мальчишеским восторженным порывом… «Вся наша жизнь, — впоследствии сказал зрелый Герцен, — была посильным исполнением отроческой программы».
У Никитских ворот
Семнадцати лет Герцен — своекоштный студент физико-математического факультета Московского университета. Какая сила заставила его предпочесть естественные науки гуманитарным? Этой страстью его заразил двоюродный брат, ученый. Герцен никогда впоследствии не жалел об этом. От точных наук в немалой степени зависит зарождение его интересов к материалистической философии. И они же, несомненно, плодотворно повлияли на самый стиль его, точный и конкретный. «В математике, — говаривал Герцен, — мудрено отделываться кудрявыми фразами, алгебра неумолима».
В университете вокруг Герцена быстро сбилась компания. Он стал солнцем этого кружка, не прилагая к тому никаких усилий. Возле него сгруппировались астроном Савич, историки Сазонов и Пассек, филологи Сатин, Разнорядов, Аяин, примкнул и медик Кетчер. И конечно, Ник Огарев. Герцен поражал товарищей кипением ума, мгновенностью и меткостью реакций. И это отнюдь не в ущерб значительности суждений. Да, это был ослепительный, никогда не меркнувший огонь интеллекта.
С Герценом было интересно. Общительный по природе, он сразу располагал людей к себе широтой и приветливостью нрава. Но и спорщик отчаянный. Состояние спора он вообще считал естественным.
— Ненавижу покорность в друзьях, — заявлял он, напоминая при этом, что слово «полемика» происходит от греческого слова polemos, что означает «война».
Но спорщик он был не во что бы то ни стало, не из любви к искусству, как, скажем, славянофил Хомяков, не для тренировки ума, а только в защиту того, что он считал истиной.
И в то же время в этом человеке изощренного ума и образованности, до того обширной, что она дала повод писателю Гончарову сказать о зрелом Герцене, что образованность его «достигает степени ученого», — в то же время, по словам Кавелина, в натуре Герцена были некоторые «наивность и ребячество», которые делали его еще более обаятельным.
По-видимому, Кавелин имеет в виду непосредственность, открытость характера Герцена. Сам-то Константин Дмитриевич был человек расчетливый, осторожный, предусмотрительный, и душевная распахнутость Герцена не могла не поражать и даже восхищать его, может быть и против воли.
Собирались обычно у Огарева в его огромной квартире, совершенно пустой, благо отец, Платон Богданович, проживал почти безвыездно в своем пензенском имении Старое Акшено. Нe обходилось без жженки. Великий мастер возжигания пунша был Коля Кетчер. Пока он священнодействовал над чашей, наполняя ее крепким араком, чаем, лимонами и сахаром, и пробки, по выражению Герцена, любившего иногда щегольнуть математическим термином, летели параболами, а Кетчер при этом что-то благоговейно шептал и дремучие брови его двигались как отдельные от него существа, во всех углах комнаты шумели споры.