Воспоминания эти растрогали их. Впрочем, Герцен говорил мало. И не только потому, что он устал. Странное раздумье овладевало им.

Он подошел к книжным полкам и снял томик своих статей — статей ли? Какое холодное слово! Художественной публицистики? Ну, в этой терминологии пусть разбираются критики. Пророчество? Вот то слово! Истинный жанр. И если библейские пророки, все эти Даниилы, Исайи, Иеремии, сколько их там ни было, — публицисты своего времени, то кто я такой, если не сегодняшний вариант библейского пророка нашей современности? И он прочел в «Концах и началах»:

«…Еще много прольется крови, еще случится страшное столкновение двух миров. — Зачем она польется? — Конечно, зачем? Да что же делать, что люди не умнеют? События несутся быстро, а мозг вырабатывается медленно».

Мозг!.. «Провентилируй свой интеллект…» — вспомнил он почему-то песенку, которую ему когда-то напели колеса, когда он впервые катил по железной дороге. Почему вдруг вспомнилось? Это-то он знал. Этого не объяснишь ни Натали, никому другому. «Провентилируй свой интеллект!» Это значит разбуди или, еще лучше, подыми на ноги дремлющие силы твоего мозга — те, что покоятся в таинственном сером мраке коры больших полушарий. Там не видно ни зги и только иногда сверкающими зигзагами проносятся мысли, пророчества, к коим я отношу мое предсказание франко-прусской войны. Надо об этой сокровенной силе мозга сказать Саше, пусть он исследует явление как физиолог. Или Фогту? Нет, Фогт слишком скептик. А в пауке необходимо некоторое количество веры — веры в конечное торжество истины.

Он отбросил книгу с такой досадой, что Наталья Алексеевна удивленно посмотрела на него.

— Каждый год, — сказал он довольно мрачно, — сбывается что-нибудь из того, что мы предсказываем; сначала это льстило самолюбию, потом стало надоедать…

— Даже когда ты оказывался прав?

Она искренне удивилась. Ей было непонятно, как это человек может досадовать на то, что он оказался прав.

— Мне жаль, что я прав, — сказал Герцен с силой, — я — словно соприкосновенный к делу тем, что в общих чертах его предвидел.

Он усмехнулся невесело и добавил:

— Я досадую на себя, как досадуют дети на барометр, предсказавший бурю и испортивший прогулку.

Наталья Алексеевна легко переходила от раздражения к веселости. Но и обратно, конечно. Слова Герцена показались ей балагурством, неуместным в серьезном разговоре. Что ж, он считает ее недоросшей до идейного общения и отделывается от нее пошловатыми шуточками в своем излюбленном стиле.

— Значит, наш капризный ребенок захныкал: «Не хочу войны! Война — бяка!» — сказала она, вкладывая в свой тон язвительность.

Герцен понял ее состояние. Ему стало жаль ее. Он встал, подошел к ней, обнял ее за плечи, сказал мягко, стараясь говорить как можно более убедительно, словно с балованным ребенком:

— Как только немцы убедились, что французский берег понизился, что страшные революционные идеи поветшали, что бояться ее нечего, из-за крепостных стен прирейнских показалась прусская каска. Ты помнишь из шиллеровского «Дон Карлоса» слова Филиппа великому инквизитору: «Святой отец, теперь ваше дело!» Эти слова мне так и хочется повторить Бисмарку: «Груша зрелая, и без его сиятельства дело не обойдется. Не церемоньтесь, граф!»

Когда Герцен говорил эти пророческие слова, откуда ж ему было знать, что примерно в это же время, всего года на полтора раньше, другой мощный ум в другом конце Европы сказал то же самое и даже отчасти теми же словами:

«…Бисмарк уже много лет тому назад сказал ганноверскому министру Платену, что он подчинит Германию прусской каске, а потом, чтобы „сковать ее воедино“, поведет против Франции».

Но разве это единственный случай, когда взгляды Маркса и Энгельса совпали с мнением Герцена?

Разве не писал Маркс о немецких эмигрантах в своем памфлете, иронически озаглавленном «Великие мужи эмиграции»:

«Личные дрязги, интриги, козни, безудержное самовосхваление — на такие пакости уходили все силы великих мужей».

И разве это не похоже на то, что писал Герцен в главе «Былого и дум», озаглавленной «Немцы в эмиграции», о тех же самых людях, что они «раздирали друг друга на части с неутомимым остервенением, не щадя ни семейных тайн, ни самых уголовных обвинений».

Можно подумать, что Герцен и Маркс сговорились, до того совпадают их оценки столпов немецкой эмиграции. Герцен называет Арнольда Руге «брюзгливым стариком, озлобленным и злоречивым». Еще более решительно выражается о нем Маркс: «Сточный желоб, в котором удивительным образом смешиваются все противоречия философии, демократии и, прежде всего, фразерства…» О другом «великом муже» немецкой эмиграции, Готфриде Кинкеле, Герцен пишет, что в нем «что-то судейское и архиерейское, торжественное, натянутое и скромно-самодовольное… он с изученным снисхождением выслушивал другого и с искренним удовольствием — самого себя». Энгельс в письме к Марксу попросту назвал Кинкеля «пустой, манерной и прилизанной обезьяной» и уличал его в «подлостях… в которых он по трусости не смеет сознаться». О третьем вожде немецкой эмиграции, Густаве Струве, Маркс писал в своем памфлете: «…его выпученные, глуповато лукавые глаза…» Это недалеко от впечатлений Герцена: «Лицо Струве с самого начала сделало на меня странное впечатление: оно выражало тот нравственный столбняк, который изуверство придает святошам и раскольникам».

После всего этого естественно возникает недоуменный вопрос: если Герцен и Маркс любили и ненавидели одних и тех же людей, почему же не были расположены друг другу?

Вопрос этот волновал, даже мучил многих. Вот один ответов на него:

«Он (Герцен) был знаком почти со всеми корифеями международной демократии».

Далее автор этого ответа перечисляет их. Здесь и Прудон, и Мишле, и Виктор Гюго, и Гарибальди, и Маццини, и другие славные имена демократов и революционеров.

«Только с Марксом и его кружком у него, как нарочно, были дурные отношения».

Почему?

Вот объяснение автора ответа, Георгия Валентиновича Плеханова:

«Это произошло вследствие целого ряда печальнейших недоразумений».

И дальше — примечательное заключение:

«Точно какая-то злая судьба препятствовала сближению с основателем научного социализма того русского публициста, который сам всеми своими силами стремился поставить социализм на научную основу».

Значит, судьба?

Так ли это?

Недоразумения или трагедия?

Герцен меня убедил, что память Натали не оскорблена нашим союзом.

Тучкова-Огарева

Герцен и Маркс не были знакомы, но им случилось несколько раз находиться в близком соседстве. Например, летом сорок девятого года на манифестации в Париже или зимой пятьдесят пятого года на митинге в Лондоне. Они не приближались друг к другу. При взгляде на них бросались в глаза и некоторые сходные черты: оба широкоплечие, крепкие, устойчивые. И еще мнилось, что за Герценом тянулись бесконечные вереницы крестьян в лаптях, да избенки с соломенными крышами, да съезжие, где слышался свист плетей, которыми пороли крепостных. А за Марксом мерещились закопченные лица сталелитейщиков и шахтеров, дымные султаны над трубами Рура, пикеты забастовщиков…

Где же пролегал водораздел? И как велик был он? Да, Герцен — социалист. Но в России еще не было класса, который уже сложился в Европе, — пролетариата. А было многомиллионное крестьянство с его общиной, которой и увлекался Герцен, что и дало Ленину основание сказать, что в социализме Герцена не было ни грана социализма.

Мучительный образ русского мужика застлал Герцену, хоть он и жил на Западе, образ европейского пролетариата, и он не ощущал его исторического значения в развитии общества. Марксу же была чужда «крестьянская» направленность Герцена. Впоследствии социальная философия Герцена стала меняться: он приближался к признанию роли рабочего класса. Первые признаки этого появились в «Колоколе».