Сазонов со своей стороны в письме к Герцену уверял его, что газета Прудона принесет ему, Герцену, барыши. Это нелепое письмо выдает не только барское отсутствие практичности в Сазонове, но и то, как мало он понимал своего великого друга, если считал, что тот гонится за барышами! Нажива и Герцен — что может быть более взаимоисключающее!

И если Герцен дал Прудону эти деньги, то им руководила надежда, что он сможет в этом органе публично выражать свои убеждения. Дал, между прочим, легко, со своим обычным изяществом. Гильмен, ведавший материальными делами газеты, говорил, что никогда не видел человека, который бы давал деньги с таким великодушием и добротой: «Можно было подумать, что услугу оказываем мы». Между тем у Герцена и денег таких не было, он их занял.

Герцен в письме к Прудону не скрыл от него, что деньги эти «сам взял взаймы по 5 %…». При этом излагал условия своего участия в газете:

«Мы… приобретаем право располагать уголком в вашей газете — чтобы превратить ее в орган европейского революционного движения… Без такого влияния на эту часть газеты наше сотрудничество свелось бы к чрезвычайно жалкой роли вкладчика капитала, а это — скажу вам откровенно — не слишком-то мне улыбается…»

Прудон принял условия Герцена — руководство иностранной частью газеты (через Сазонова), «бесконтрольное право публиковать свои статьи по любым вопросам».

Герцен действительно поместил в «La Voix du Peuple» («Голос народа») — так стала называться газета Прудона — несколько этюдов, вошедших впоследствии в «С того берега».

Прудон считал, что Герцен пишет с «варварским задором». Варварским — не потому, что Герцен — русский, то есть скиф, а потому, далее прибавляет Прудон, что к этому варварскому задору «вас приучила немецкая философия» Знание России было у Прудона на уровне развесистой клюквы. Так, например, он видел «тайные корни», русского самодержавия «в самом сердце русского народа». Неосведомленность в русской действительности и фантастические представления о национальной психологии русского народа заставляли Прудона предполагать, что черта покорности этого народа проистекает из какой-то мистической любви к царю-батюшке.

Чем дальше, тем «La Voix du Peuple» все больше вызывал у Герцена чувство неудовлетворения. Влиять на европейское революционное движение — это скорее цель Бакунина Герцену же близки судьбы России. На них он хотел бы влиять. Но он еще не пришел к четкой идее создания Вольной русской типографии. А тем более — организации тех каналов, по которым свободное русское слово могло бы проникать в Россию, — а иначе к чему оно? Только для самоуслаждения или для питания падких на сенсацию европейских журналистов…

«La Voix du Peuple» существовал недолго, около восьми месяцев. Сазонов вскоре из него ушел, не поладив с Прудоном. Никакого влияния на европейское революционное движение не получилось. К тому же газету заели непрерывные штрафы. Вскоре ее и вовсе запретили. От залога, внесенного Герценом, ничего не осталось.

В сущности, социализм Прудона с сильным запашком анархизма никогда не удовлетворял Герцена. Он однажды заметил:

— Прудон не настолько раскрыл дверь в социализм, чтобы можно было туда пройти…

При всем первоначальном уважении к Прудону Герцен никогда не стоял перед ним коленопреклоненным в молитвенном экстазе и всегда ценил в его учении больше метод, чем сущность.

— Чтение Прудона, — сказал он, — как чтение Гегеля, дает особый прием, оттачивает оружие, дает не результаты, а средства.

Именно в этом смысле Герцен приравнивал «Философию нищеты» Прудона к «Феноменологии» Гегеля.

Некоторое время Герцен, ценя способности Прудона и его прямую натуру, предпочитал закрывать глаза на «темные стороны этого огромного таланта». Но с годами разочарование стало все сильнее овладевать Герценом. Он начал примечать в облике Прудона перемены, которые ему казались гибельными. «Упрямый безансонский мужик» явно терял свое революционное упорство, изменял самому себе. Уже в 1848 году Герцен писал Марии Каспаровне Рейхель:

«Читаю теперь 3-й том Прудона… И вот над ним тоже свершился рок… Человек, который смог написать целый том (в 200 с лишним страниц) римско-католической клеветы против женщины — не свободный человек…»

А еще через несколько дней:

«Давно мне не было так невыразимо больно, как при чтении книги Прудона».

Чем больше Герцен вникал в новую книгу Прудона «О справедливости в церкви и революции», тем больше он видел, что этот человек, некогда такой сильный, ныне надломлен.

Покаянное открытое письмо Прудона префекту парижской полиции Карлье, напечатанное в «La Voix du Peuple» с отречением от политики и антиправительственной деятельности, вызвало горестное замечание Герцена: «Нет, цельных натур больше не существует… Все простужены из-за холода…»

Болезненно поразило Герцена отношение Прудона к восстанию в Польше. «Прудон, — заявил Герцен, — с ужасным бесчеловечьем упрекал Польшу, что „она не хочет умирать“».

Из Герцена выветрились последние остатки былого уважения к Прудону. Теперь он выражается о нем так: «…народы решительно не хотят… почтенного убожества по Прудону…»

Сходную реакцию вызвало это и у Маркса, заметившего, что Прудон в своем сочинении «Мир и война» «обнаруживает в честь царя цинизм, достойный кретина».

Надгробное слово Герцена о Прудоне тоже, в сущности, отмечало только силу его метода, напоминало, что он был силен не в созидательном утверждении, а в отрицательной критике:

«Может, он и думал, что умел лечить, но сила его была не в лечении, а в рассечении трупов».

Под бормотание колес…

Всюду встречи безотрадные,

Ищешь, суетный, людей,

А встречаешь трупы хладные

Иль бессмысленных детей.

Рылеев

Осколок Великой французской революции застрял в излюбленном ею слове «декрет». Но то, что было когда-то взрывом революционной бури, опрокидывало старый порядок, ныне, в середине XIX века, выродилось в казенный окрик из полицейской части. Декретами теперь называются распоряжения нового префекта парижской полиции Пьера Карлье, сменившего Ребильо. Он некоторым образом тоже мог считаться и агентом русской полиции, поскольку ревностно выполнял прямые поручения III отделения — в отношении эмигрантов, конечно, В праздничные дни он нацеплял на грудь русский орден, пожалованный ему Николаем. Он являлся в некотором роде новатором: он изобрел, как отметил это Герцен, «ремни с кистенями, чтобы разгонять народ». Карлье делал свое мрачное дело с садическим наслаждением, являясь, так сказать, и полицейским идеологом, автором программы борьбы с «возмутителями народа». Его обессмертил Маркс, назвав «грязной и пошлой карикатурой на Фуше…».

Одного из его декретов удостоился Герцен: весной пятидесятого года Карлье издал декрет о немедленной высылке Герцена уже не из Парижа, а из пределов Франции с запрещением возвращаться туда под страхом тюремного заключения. Итак, после России — Франция.

В том же году петербургский уголовный суд постановил по личному приказу Николая I:

«Согласно высочайшего его величества повеления и руководствуясь статьей 355 Уложения о наказаниях уголовных и исправительных, подсудимого Герцена, лишив всех прав состояния, признать за вечного изгнанника из пределов Российского государства».

В этом образце казенного красноречия по меньшей мере две неточности. Во-первых, Герцен не был подсудимым, ибо расправа с ним была бессудной и заочной. Во-вторых, Герцен не был уголовным. Но понятия «политический» не существовало в Российском государстве.

Поистине полицейская ретивость странствует по миру без виз. Через всю Европу с Востока на Запад от Леонтия Дубельта к Пьеру Карлье летели доносы на «вечного изгнанника». У Дубельта была зоологическая ненависть к Герцену. Как все перебежчики, он отличался особенным полицейским усердием. Во время расправы с декабристами Дубельт, этот, как его называли когда-то «крикун-либерал Южной армии», мгновенно переметнулся из либералов в реакционеры, смекнув, что несравненно безопаснее, да и выгоднее самому вешать, чем быть повешенным. Допрашивая Селиванова, заподозренного в сношениях с эмигрантами, Дубельт сказал о Герцене, нисколько не скрывая своей злобы: