Что из того, что Александр иногда сам посмеивается над своей округлившейся фигурой и впоследствии напишет в одном письме: «…несмотря на мою фальстафовскую наружность, нет такого тонкого, едва уловимого чувства, которое не находит глубокого отклика в моей душе…»
В своем бегстве от стереотипа в отношениях с Гервегом Натали чувствовала неодолимую потребность в украшении и возвышении этого, в сущности, такого банального романа, в декорировании его всякими романтическими выдумками. Она изобрела тайные условные знаки, от которых попахивает мистикой. Один из них: Λ — это контур горы на берегу Женевского озера близ Монтре. Этот символический знак появился после прогулки там третьего августа сорок девятого года втроем — Герцены плюс Гервег.
На скользком подъеме Гервег подхватил Натали на руки и нес ее. Запыхавшийся Герцен долго поспевал снизу. Знак стал в письмах Натали к Гервегу символом их внутренней общности.
Другой придуманный ею знак: X означал апогей увлечения.
Душевное неспокойствие Натали тревожило Герцена. Но он был бесконечно далек от мысли, что между ней и Гервегом идет любовная переписка. А она доходит до того, что вписывает свои признания Гервегу в его записную книжку. В этих записях, носящих порой полубезумный характер, примитивные любовные вскрики перемежаются с высокопарными восклицаниями: «Обманем смерть, да не отнимет она у нас жизни! Не оставим ей ничего, что она могла бы у нас отнять. Выпьем все — и отдадим ей кубок пустым!»
Гервег прочел, снисходительно улыбнулся и сунул записную книжку в карман. Потом вышел на улицу, взял под руку Герцена и отправился с ним на прогулку в горы. Они провели там несколько часов, и в тот же день — это было четвертого сентября сорок девятого года — Натали пишет Эмме, которую она обманывала так же, как и своего мужа:
«Они возвратились со своей экскурсии — обожженные солнцем, веселые и довольные, как дети, оба — милы до крайности».
Был в переписке Натали и Гервега и третий знак: Ο, быть может, самый емкий. Она старательно вычерчивала все эти мистические обозначения в письмах к Гервегу.
«Видишь ли, что все могло идти так хорошо — дружба, симпатия, гармония… и наш Λ явился бы вершиной этой общей жизни и О… был бы ее звездой, солнцем, распространяющим свет и тепло на все…»
Вернемся на время к Парижу. Он тогда бушевал. Мало кто — даже далеко за пределами его — оставался равнодушным перед лицом этого кипения политических страстей, ибо во Франции бил пульс Европы и биение его ощущалось во всех странах. Ну, а в России? Герцен хотел, чтобы дыхание бурлящего Парижа как-то отозвалось и в России.
Он знал Францию, он знал, что за видимым Парижем, за блеском Больших Бульваров, витрин, ресторанов и злачных мест площади Пигаль, за громыханием парламентских дебатов, за аршинными крикливыми заголовками газет есть Париж невидимый, Париж, как он выражался, «тайных обществ, работников, мучеников идеи и мучеников жизни», и именно этот Париж был ему внутренне близок.
По-прежнему Герцен не вовлекал Натали в бурное течение своих политических переживаний, а оставлял ее томиться на унылом берегу будничного домашнего быта. Время или привычка выветрили у него из памяти страстные слова, с которыми десять лет назад он обращался к Натали:
— …одной литературной деятельности мало, в ней недостает плоти, реальности, практического действия…
Внимательный наблюдатель Анненков, свидетель этого периода жизни Герценов, замечает своим несколько тяжеловесным, но точным слогом, что Натали «сделались не только скучны, но и подозрительны доблести при домашнем очаге», что она «страдала отсутствием поэзии…», что «она предпочла бы поэтические беды, глубокие несчастья… тому простому безмятежному благополучию», в котором текло ее повседневное существование. По правде сказать, ей надоела ее репутация святой.
Понимал ли это Герцен? При всем своем огромном уме он не разглядел вовремя некоторых душевных исканий Натали. А ведь она писала ему: «…с самого начала нашей жизни вместе, в которые незаметно, там где-то на дне, в самой глубине души что-то, как волосок тончайший, мутило душу…» Настал момент, и это мутное поднялось.
Вот оно и получилось, что, в то время как Герцен писал московским друзьям:
«…Революция, которая теперь приготовляется (я вижу ее характер очень вблизи), ничего не имеет похожего в предыдущих… Старому миру не устоять…»
В эти самые дни Натали пребывала на другом полюсе жизни. Она писала сестрам Тучковым:
«…Как-то примелькались революции, возмущения, опошлились liberté, egalité, fraternité[23], все это пустяки… Хочу жить, жить своею жизнью, жить, насколько во мне есть жизни…»
Одна фраза из переписки Натали с Гервегом неожиданно высвечивает природу увлечения, вдруг захлестнувшего ее. И — вовсе не «вдруг», оказывается:
«…Что бы ни таило для меня будущее, — писала она, — я люблю свою любовь; ни один миг из своего мучительного существования я не обменяла бы на все земные радости…»
И в другом письме тоже как бы случайная фраза, но, в сущности, настойчиво повторяющая то же самое:
«…Буду кричать, что люблю, — и это должно облегчить безымянную жертву, любовь моя безымянна…»
Стало быть, еще до встречи с Гервегом в ней жила огромная потребность любить. Она еще не знала кого. Герцена? Но это свое, повседневное, притупившееся, как привычка.
Она любила — нет, не Гервега. Попадись в стране ее вожделений другой, любовь была бы та же.
Ибо она любила не человека, а свою любовь.
И — тайну, ее окутывавшую.
Недаром Анненков называл это увлечение Натали «головным». Да и сама она в минуту откровенности, когда она не изображала героиню в духе романов Жорж Занд, а была сама собой, обмолвилась в одном из писем этого периода:
«Я запиваюсь тем, что изобретаю „прекрасную русскую пьесу“, поскольку у нас нет таковой».
В интригу этой жизненной «пьесы» Натали вплела тайну. И эта тайна была, быть может, самым пленительным во всем этом положении, сменившим монотонный ритм ее прежней жизни. Во всяком случае, тайна тут сыграла значительную роль. В ней было что-то романтическое, что-то жоржзандовское. (В скобках заметим, что и Гервега вполне устраивали тайные отношения, поскольку он продолжал жить на счет Герцена.)
Когда тайны не стало, роман стал терять свою привлекательность в глазах Натали. Она увидела, что чувство ее было обращено на ничтожный объект. Партнер не оказался на высоте созданной ею сказки. Натали только не рассчитала своих сил. Их не хватило. Двойственное существование исчерпало их быстро.
Акварель
О друг, я все земное совершила,
Я на земле любила и жила.
Гервег все еще не спешил в Ниццу.
А вдруг, думал он, Герцен все же дознался о его отношениях с Натали и фальшивыми заверениями в дружбе заманивает его в Ниццу, как в ловушку, чтобы там расправиться с ним, а?
А потом, положа руку на сердце, не так уж страстно он, Гервег, увлечен Натали, беременной, увядшей, слишком восторженной. Влюбленной в него? Да, но… Но как-то экстатически, литературно. Его, откровенно говоря, порядком утомляет ее выспренность, все эти романтические жоржзандизмы.
Зачем же спешить в Ниццу, тем более что он отнюдь не скучает и здесь в Цюрихе. В перерыве между развлечениями он сочиняет мелодраматические послания к Натали. Адресует оп их… Эмме. Да, это так! Эмма передавала Натали нежные письма своего мужа, кусая губы от злости, но не смея выдать его, ибо тогда — финансовый крах! Герцен немедленно порвал бы с Гервегами и выставил бы их из своего дома.
В письмах этих Гервег уверяет Натали, что не приезжает в Ниццу из-за того, что ревнует ее… к мужу. В письмах его это каким-то диковинным образом перемешивается с денежными интересами. В одном ответном письме Натали отметила эту черту Гервега с чувством, близким к брезгливому удивлению: