Тем не менее дарственная надпись на диссертации была похожа на объяснение в любви.

И все же Герцен изготовился к отражению атаки. Все его борцовское существо напряглось в нетерпении нанести ответный удар.

Парадоксальная особенность положения состояла в том, что ведь и Герцен относился к Чернышевскому с симпатией, хоть и не всегда явной. Однажды он сказал Пятковскому… Но прежде, кто такой Александр Петрович Пятковский? Литератор. Вояжировал за границей. Ну, как не совершить паломничества к «святым местам»! Тем более что у Пятковского и деловое предложение к Герцену: сотрудничать в петербургском журнале «Неделя». Конечно, под псевдонимом.

На первых порах Пятковский понравился Герцену своим шустрым и легким характером. Даже выпросил у Герцена фото с надписью. Однако вскоре он изрядно надоел. «Пятковский скучен — и фланер без серьезного интереса», — посетовал Герцен жене. Предложение его, впрочем, принял: уж очень заманчива перспектива появиться на страницах легальной русской печати. Помимо всего это дает возможность определить «границы их свободы тиснения», как объяснил Герцен Огареву, то есть прощупать, насколько бдительна российская политическая цензура.

Герцен напечатал в «Неделе» ряд очерков под общим названием «Скуки ради». Некоторые из них были довольно радикальны, по признанию самого Герцена, «с кайенским перчиком». Псевдоним для себя он придумал легко: Нионский — по названию швейцарского городка Нион, где он встретился с Пятковским и попивал с ним на балконе отеля пенистый рейнвейн пополам с зельтерскои водой. Но подслеповатая цензура скоро прозрела, и Герцен вынужден был прекратить свои публикации в «Неделе»: льва узнали по когтям.

Как-то придя к Герцену, Пятковский снял шляпу, под ней оказалась ермолка, снял и ее, обнажив лысую голову. Герцен, внимательно наблюдавший эту процедуру, молвил:

— А сейчас вы снимите черепную крышку, и обнаружится мозг Добролюбова и Чернышевского.

Оба засмеялись шутке. Но шутка-то со значением. Она свидетельствовала о том, что Герцен хорошо осведомлен о широте влияния Чернышевского на русское общество. Он так отозвался о некоторых своих посетителях: «…русские молодые люди, приезжавшие после 1862 года, почти все были из „Что делать?“ с прибавлением некоторых баларовских черт…»

Герцен не мог не видеть, что Чернышевский один из тех людей, которых выдвинуло новое поколение в России. Герцен называл их великими разночинцами — Чернышевского, Михайлова, Серно-Соловьевича. Он ставил им в заслугу социальный гнев, самоотвержение, кровное единство с народными массами.

«Нашими русскими собратьями» называет Герцен Чернышевского и Добролюбова в № 49 «Колокола», разумеется не упоминая их имей из соображений конспиративных.

К роману Чернышевского «Что делать?» Герцен не испытывал однозначного отношения. Сам гениальный мастер, повелитель волшебного русского слова, он не был удовлетворен словесной тканью этого романа, но признавал за ним его идейное и проблемное значение как своего рода руководства к действию. Он рекомендовал его своему Саше: «…я перечитываю роман Чернышевского „Что делать?“ — пришлю его тебе — форма скверная, язык отвратительный — а поучиться тебе есть чему в манере ставить житейские вопросы».

Но признавая значительность Чернышевского, его личности и его произведений, Герцен все же сетовал на него, а заодно и на Добролюбова: «Да, конечно, явление отрадное… А все же далеко им до Белинского, нет того блеска, того вулканизма… А ведь Виссарион тоже был разночинец…»

Герцен — сияющая вершина великого русского искусства — никогда не приносил идейность в жертву совершенству формы. Степень накала демократических убеждений — вот что было мерой его оценки. И он снова высоко подымает Чернышевского в статье «Порядок торжествует!»:

«Пропаганда Чернышевского была ответом на настоящие страдания, слово утешения и надежды гибнувшим в суровых тисках жизни. Она им указывала выход».

Архимедова точка

В политической экономии, в своей работе «Труд и капитал» и в своих примечаниях к переводу «Политической экономии» Милля, которые гораздо значительнее самого текста, Чернышевский так близко подошел к Марксу, как никто из социалистов домарксова периода, заслужив от Маркса имя «великого русского ученого и критика».

Покровский

Разговор повелся издалека. Вспомнили Белинского. Герцен сидел на диване в домашней вольготной позе, сунув за спину мягкие подушки и подвернув одну ногу под другую.

Чернышевский, напротив, сдвинулся на край стула, держался напряженно, поигрывал непроизвольно пальцами по столу.

Когда Герцен разговаривал, при своей подвижности он долго не мог усидеть на месте.

— Я перипатетик, — говорил он о себе полушутливо и объяснял тем, кто этого не знал, что словом этим (по-немецки «Spazierganger», то есть «прогуливающийся») называли античную философскую школу. Ее руководитель, знаменитый Аристотель, имел обыкновение развивать перед последователями свои философские идеи, прохаживаясь меж колонн храма.

— Я вижу, — сказал Герцен, шагая из угла в угол размеренной поступью, — вы завидуете мне, что я знал Белинского.

— Признаюсь, завидую, — отвечал Чернышевский. Он прибавил тихо, не скрывая удивления: — Как вы догадались?

Он тоже вскочил и зашагал по комнате. Оказывается, и он «перипатетик».

Герцен с явным удовольствием рассмеялся.

— По искоркам в глазах, — сказал он. — Белинский рассказывал мне, что такие же искорки были у него самого в глазах, когда Чаадаев рассказывал ему о своей дружбе с Пушкиным.

Чернышевский усмехнулся. Он понемногу избавлялся от своей робости. Оттаивал.

— Да откуда же, — сказал он, не сгоняя с лица улыбки, — Белинский мог знать, что у него в глазах искорки?

— А ему Чаадаев сказал, как я только что вам. Да вы не смущайтесь, это благородная зависть.

Чернышевский смеялся. Смех его был неожиданно громкий, раскатистый, смех здоровяка. «Непонятно, — удивился про себя Герцен, — как из такого тщедушного тела этот смех Фальстафа».

Сейчас Чернышевским владело стремление почти яростное избавиться наконец от чувства преклонения перед Герценом. Живой Герцен оказался столь же пленительным, как и его писания. Ему надо преодолеть силу этого обаяния. Во что бы то ни стало! Ведь он приехал для разговора о том, чтобы направить гениальный пыл Герцена и огонь всех батарей Вольной русской типографии на иную цель, тут не обойтись без крупного разговора, возможно даже размолвки…

А Герцен смотрел с таким пристальным вниманием и проницательностью, словно он читал его мысли. И в самом деле, он сказал:

— Вы как будто изготовились, Николай Гаврилович, для прыжка на меня.

Чернышевский снял очки, принялся протирать их. Полуослепшие глаза его при этом казались беспомощными и растерянными. Он сказал, стараясь сдержать свою запальчивость:

— Когда ворчат старики, это кончается маразмом. Когда ворчат молодые, это кончается революцией.

Герцен глянул на Чернышевского с живейшим интересом, пока тот седлал очками свой донкихотский нос. Черт возьми, недурно сказано! Мгновенно родилась ответная реплика: «Но дело в том, что мы считаем именно себя молодыми!» Он не успел ее сказать. Чернышевский не дожидался ответа. Теперь он стоял твердо на дорожке, которую мысленно укатал для себя заранее.

— Мы хотели бы, Александр Иванович, чтобы вы нас правильно поняли. Хватать за руку взяточника, накрывать дурацким колпаком высокопоставленного оболтуса, пригвождать к позорному столбу сиятельного держиморду — это, конечно, полезно. Но это маленькая польза. Это дает удовлетворение минутному раздражению. Но это ни на йоту не расширяет освободительное движение в стране. Наоборот, тормозит его, направляет народное негодование не по тому руслу. Удары должно направлять против государственного строя. Бить нужно по самому режиму.

В комнату тихо, чтобы не мешать разговору, вошел Огарев. Мягко ступая в домашних ковровых туфлях, он прошел в угол и тихонько уселся в кресло. Поймав взгляд Чернышевского, он дружески кивнул ему. Огарев питал слабость к Чернышевскому после того, как тот в «Современнике» отозвался о его стихах: «…г. Огарев имеет право занимать одну из самых блестящих и чистых страниц в истории нашей литературы… с любовью будет произноситься имя г. Огарева, и позабыто оно будет разве тогда, когда забудется наш язык».