Сам Герцен пишет о ней своим, несравненным точным и образным языком, сообщающим философским утверждениям силу и блеск художественного произведения:

«…Всякое положение отрицается в пользу высшего… только в преемственной последовательности этих положений, борений и снятий проторгается живая истина… это ее змеиные шкуры, из которых она выходит свободнее и свободнее».

Гегель не был для Герцена одной из модных новинок европейской мысли. И философия — лишь университетским предметом. Он говорил о Гегеле, придавая звучным своим голосом особую выразительность словам:

— Прострадать феноменологию духа, исходить горячею кровью сердца, горькими слезами очей, худеть от скептицизма, жалеть, любить многое, много любить и все отдать истине — такова лирическая поэма воспитания в науку.

Однако Герцен вовсе не лежал в прахе у ног Гегеля и не расшибал себе лоб в гегельянском экстазе. Его, например, не устраивали, а по живости его натуры просто бесили отступления Гегеля в идеализм. И когда Гегель пишет: «…лишь идея существует вечно, потому что она есть в себе и для себя бытие… во времени природа является первым, но абсолютным prius’oм… тот абсолютный prius[4] есть последнее абсолютное начало, альфа есть омега», то Герцен взрывается бурным протестом:

— А я так начинаю с Гегелем ссориться, что он на все натягивает идеализм.

Кучка бессильных

…Состояние совершенного бесправия, горячечное состояние какой-нибудь Испании, например, по крайней мере заставляет прощать бесправие в вихре, в борьбе партий, в взаимной опасности; а здесь отобрали кучку бессильных и бьют их, сколько душе угодно, опираясь на огромную кучу оторопелых или слабоумных.

Герцен

Но довольно колобродить по немецкой философии. Приглядимся попристальнее к этим молодым людям.

Даже самой одеждой они старались выразить протест против тирании самодержавия: трехцветный шарф — цвета французской республики, черный бархатный берет — в подражание венскому студенту Карлу Людвигу Занду, заколовшему кинжалом литератора, а по совместительству секретного царского агента Августа Коцебу.

Однажды небольшая компания, не герценовская, совсем другая, собралась на вечеринку у братьев, носивших странную фамилию Скаретка. Друзья — там был поэт Соколовский, художник Сорокин, отставной офицер Ибаев, чиновник Уткин — удивились тому, что на столе необычно много вина. Один из братьев, отставной поручик Иван Скаретка, объяснил, что сегодня высокоторжественный день его ангела, то есть, попросту говоря, именины. Друзья не знали, что вино куплено на деньги, отпущенные для этой цели полицией, и что в комнате за ширмой притаился сам московский обер-полицмейстер Цынский. Провокация удалась. Когда друзья, основательно нагрузившись, затянули песню, сочиненную Уткиным:

Боже! Коль силен еси,
Всех царей во прах меси..

Из-за ширмы вышел обер-полицмейстер, и друзей немедленно подмели. Пошли обыски. У Соколовского нашли письма Сатина, у Сатина — письма Огарева, у Огарева — письма Герцена.

На следующий день после этого полицейского спектакля Герцена разбудил камердинер Огарева. Спросонья Александр не сразу сообразил, где он, как сюда попал камердинер Огарева и что он говорит. Через минуту все понял: Огарева взяли. Почему? Вот этого он не понимал. Впрочем, в эту пору повышенной подозрительности могли укатать человека просто за вольные разговоры. А уж их-то ни Ник, ни Александр никак не чурались.

Однако не в натуре Герцена было оставаться бездеятельным. Надо выручать Ника. О себе он не думал. Первая мысль — обратиться к отцу. У старика Яковлева должны были сохраниться могучие связи в сферах. Но ведь отец все и всех презирает. Хотя Ника он и признает как родственника, но и к нему относится пренебрежительно, так же как — и это главное — к высоким сферам.

Тут Герцену пришло в голову: а не обратиться ли к Зубкову? Все же он бывший декабрист, правда, из мало прикосновенных и горячо покаявшихся. Но все-таки чуточку отсидел в Петропавловке. А сейчас хоть и щеголяет либерализмом в узкой компании, однако состоит при московском генерал-губернаторе Голицине и, говорят, у него в большой милости. А к Герцену благоволит.

Решено! Герцен мчится к Зубкову за Воронцовское поле. Узнав, что Огарев взят, этот вольнодумец изменился в лице и наотрез отказался хлопотать перед генерал-губернатором. Не дослушав его благоразумных советов вести себя потише, Герцен выбежал из его дома, поклявшись, что больше ноги его там не будет.

Он решил толкнуться к дяде Льву Алексеевичу, камергеру двора и сенатору, разжалобить его, черт побери! В конце концов есть у него сердце или нет!

Александр вернулся домой и застал Льва Алексеевича и своего отца за интересным занятием. Они рылись в его книгах, что-то отбрасывали, Сен-Симона например, даже «Девственницу» Вольтера, причем опасались поручать слугам относить книги в коляску, а сами делали это. Умилительное зрелище являли собой эти два высокопочтенных старца, таскавших охапки книг в коляску!

Тут только Саша понял: ждут его ареста… Это показалось ему до того нелепым, что он рассмеялся. А впрочем…

Ему подали письмо, полученное в его отсутствие: Михаил Федорович Орлов звал его сегодня к обеду. «Будут Чаадаев и Николай Раевский», — приписал он.

Это, конечно, само по себе заманчиво, особенно Чаадаев, с которым Саша давно мечтал познакомиться. Но главное, не может ли Орлов выручить Ника? Хотя сам он сейчас не у дел, даже в опале, но ведь брат его, Алексей Федорович, — ближайшее лицо к царю. Он и вымолил у царя прощение Михаилу. Он выбрал для этого удачный момент, когда царь шел в дворцовую церковь приобщиться святых тайн, пребывая в некотором размягченном состоянии. Царь потом жалел о своей минутной слабости, молвив как-то сокрушенно: «Михаила Орлова следовало повесить первым…» Он так бы и сделал, не посмотрев, что Михаил Орлов — герой Отечественной войны и его войскам капитулировал Париж. Царь никогда не забывал признания Сергея Трубецкого, намеченного декабристами в диктаторы и устрашенного властолюбием Пестеля: «Его должно заменить Орловым…»

Итак, решено: к Орлову!

Приоделся. Сделал это тщательно, расстался с вольностями в одежде: долой берет и трехцветный шарф. Он знал, что Чаадаев большой модник и придерживается строгого вкуса в костюме. Саша не хотел первым же впечатлением отвратить его. Извозчика не взял, понесся едва ли не вприпрыжку — Пречистенка рукой подать.

За столом Герцен самый юный, ему ведь только двадцать два. Орлов — богатырь по сложению и с лицом античного героя — старше более чем вдвое. Чаадаеву пошел пятый десяток. Моложе их Николай Раевский, ну, и сестра его, жена Орлова Екатерина Николаевна, из-за твердости своего характера прозванная «Марфой-Посадницей». Герцен тогда еще не мог знать, что Екатерина Николаевна послужила Пушкину моделью для образа Марины Мнишек в «Борисе Годунове». Только много лет спустя кто-то, читавший письмо Пушкина к Вяземскому, процитировал оттуда строчку, написанную с фамильярностью, которую Пушкин иногда допускал по отношению к своим героям: «Моя Марина славная баба: настоящая Екатерина Орлова! Знаешь ее? Не говори, однако ж, этого никому».

Имя Пушкина часто поминалось за столом. Все Раевские — его друзья. Николаю он посвятил «Андрэ Шенье» и «Кавказского пленника». Послания к Чаадаеву всем известны. Герцен мысленно повторял: «Мой друг, отчизне посвятим души прекрасные порывы!» Совсем неробкий по природе (скорее напротив), Герцен сейчас робел Чаадаева, рассердился на себя за это и заставил себя обратиться к Чаадаеву со смелым вопросом:

— Не собираетесь ли вы публиковать что-нибудь?

Чаадаев, нисколько не изменяя скульптурной застылости лица, ответил отнюдь не надменно, попросту — бесстрастно: