Герцен принял эти извинения. Добрые отношения между ними сохранились. Им полюбилось вести ночные разговоры. Иногда они засиживались в кафе до глубокой ночи. Герцен, как всегда после напряженной работы, испытывал сладостное изнеможение и с удовольствием предавался в разговоре с Мишле игре ума, которая была для него отдыхом.

Мишле, в характере которого было что-то от проповедника, пытался обратить Герцена в свою веру, то есть внушить ему свое отношение к науке, истории.

— История — это воскрешение, — неоднократно повторял он свою излюбленную заповедь.

— Но воскрешение, — возражал Герцен, вертя в руке стакан бордо и чуть пригубливая, — но воскрешение часто превращается в уподобление прошлого настоящему Это ненаучно. Материальные аксессуары, дорогой Мишле, не в состоянии никого обмануть. Исторические хроники Шекспира, как и «Борис Годунов» Пушкина, — это современность. Нам, русским, есть что сказать и что нам нельзя говорить дома.

Но Мишле не соглашался. Вперив в Герцена выпуклые, необычайно живые глаза, он убеждал его, что народ поступает в каждом данном случае именно так, а не иначе.

— И заметьте, любезный Герцен, независимо от многообразных экономических, географических, политических и всяких прочих влияний, поступает, повторяю, так, а не иначе главным образом потому, что это французский народ. Будь на его месте в таких же условиях другой народ, он поступил бы иначе, сообразно своему национальному характеру.

Он откидывался на спинку стула, смотря на Герцена с победительным видом.

Но Герцен скептически улыбался.

— Я считаю, — сказал он задумчиво, — самую постановку вопроса искусственной, схоластической. Ведь условия существования не являются раз навсегда данным.

— Конечно! — вскричал Мишле. — Но самые условия существования тоже являются произведением духа народа!

Далеко не всегда они приходили к соглашению. Но расставались неизменно в полном уважении друг к другу.

Как ни поздно приходил Герцен домой, Натали не спала, она ждала его. Он брал ее за руки и, как встарь, погружался в синеву ее глаз. Большие, сверкающие, быть может омытые слезами, они светились счастьем. Герцен называл ее глаза: неопалимая синева.

Но это не было счастье полного покоя. Что-то, казалось, подтачивало Натали. Быть может, то, что она все же, вопреки своему похвальному намерению не писать Гервегу, писала ему… Правда, это письма, полные горьких упреков и разочарования, но все же тайная переписка длилась.

Это мучило Натали, и в ней родился страх перед неизбежным, как ей казалось, возмездием. Она боялась кары. Она не знала, откуда придет эта кара, но она ждала ее, и у нее появилась новая повадка: она вдруг испуганно оглядывалась, словно сзади появлялся кто-то с топором.

А потом она смеялась над собой и так хороша, так юна была в этом смехе, что Герцен не мог налюбоваться ею.

Катастрофы

И чтоб с горем в пиру

Быть с веселым лицом.

На погибель идти —

Песни петь соловьем.

Кольцов

Луиза Ивановна решила вернуться в Ниццу морем. Приятная морская прогулка вдоль южной оконечности Франции. Сутки на Средиземном море в виду Лазурного берега — что может быть отраднее!

Внучек Коля прыгал от радости. Гувернер Иоганн Шпильман, серьезный молодой человек, а в сущности, двадцатипятилетний юноша, скрывший свою румяную жизнерадостность под окладистой белокурой бородой, раздобыл билеты на пироскаф «Виль де Грасс», старое почтенное паровое судно по перевозке оливкового масла и не очень прихотливых пассажиров.

До позднего вечера не уходили с палубы. В трюме тяжело перекатывались бочки с маслом. Судно потрескивало. Собственно говоря, по солидному возрасту своему оно подлежало бы списанию. Но «Ллойд» смотрел сквозь пальцы на эти тихие, спокойные каботажные увеселительно-коммерческие рейсы.

Вечером на медленно темнеющее небо выкатился месяц. Маленькие, совсем нестрашные волны успокоительно плескались о борта этой древней лохани, ласкали ее старое, видавшее виды дерево.

Однако надо идти спать.

— Завтра мы проезжаем мимо Тулона, — заметил Шпильман, никогда не пропускавший случая пополнить образование своего ученика. — Тулон — один из древнейших городов мира, основан финикиянами. Тул — семитское слово, означает горная цепь.

— А Иерские острова? — спросил Коля, хорошо изучивший карту.

К этому времени глухонемой от рождения, а вообще-то живой и наблюдательный мальчик, может быть, из всех детей Герцена наиболее напоминавший отца, уже научился довольно внятно говорить и распознавать речь других, и в этом была немалая заслуга Шпильмана, бывшего преподавателя цюрихского училища для глухонемых.

— Это будет глубокой ночью, Коля…

Сжалившись над мальчиком, он сказал:

— Хорошо, я разбужу тебя.

А про себя решил не будить, проспят они Иерские острова, велика ли потеря! Невыразительные каменные глыбы, выступающие из моря, как спины гигантских черепах.

Но они проснулись. Все. Весь пироскаф.

Страшный удар потряс старое судно. Другой пироскаф «Виль де Марсель», лавируя среди причудливой гряды Иерских островов, врезался носом в «Виль де Грасс» и распорол его надвое… Он стремительно пошел ко дну.

Они погибли все. Герцен в ту ночь лишился матери и сына. Погиб и Шпильман. Впоследствии, когда Герцен оправился от горя (это случилось нескоро, спустя годы), он называл это время «самым черным» для себя.

И все же это было несравнимо с тем душевным ударом, который испытала Натали.

Возмездие! Это слово не покидало ее. Она его не произносила. Нет, ни Александр не должен его услышать, ни Маша Рейхель его увидеть в тех исповедальных письмах, которые Натали ей слала в те дни.

В тысячный раз Натали задавала себе вопрос: что хорошо и что плохо? Быть может, преступно было для нее противиться свободному зову природы? Но с другой стороны, не гадко ли то, что это ушло в тайну, в обман, в ложь?

«Какой судья может вынести решение? Религия? Но я неверующая. А все-таки, значит, есть кто-то, кто видит все и воздает в меру наших деяний. Вот и мне воздано полной мерой. Не поскупились. Значит, и я не поскупилась в том, что я сделала. Ибо есть же какое-то соответствие между преступлением и наказанием.

Они называют то, что со мной сейчас, плеврит. Но я знаю, это не плеврит, это возмездие за мою сердечную дерзость. Я преступила. Я вошла в ложь. И вот я наказана. Кем? Значит, это — знамение судьбы?

Но она молчала все время.

И вот она взревела. По-звериному…»

Натали больше не выздоравливала. Вообще-то она при внешней хрупкости была на редкость крепкий человек — это у нее от матери, крестьянская кровь. Никогда ничто не могло пошатнуть ее здоровья. «Натали из железа», — говорила о ней брезгливо княгиня Хованская. Ничто ее не брало — ни история с Гервегом, ни отчаяние Герцена, ни метание от одного к другому, и обратно, и опять туда, ни даже иссушающая экзальтация раскаяния.

А вот это сломило ее — возмездие.

Впервые на нежном ее лице зазмеились преждевременные морщинки постарения. Герцен смотрел на них со слезами.

— Мы, уцелевшие, — сказал он, обнимая ее, — должны прижаться друг к другу теснее.

Но, говоря так, он видел, что Натали тает, уходит, хоть временами у нее бывали вспышки обычного ее возбуждения.

«…Наташа, — писал Герцен в эти дни Маше Рейхель, — в дурном состоянии, то спит часов пять-шесть, то в какой-то неестественной экзальтации, чисто нервной…»

Опять это слово «экзальтация»…

Натали и сама писала Маше. Некоторые ее письма производят полусумасшедшее впечатление. Например:

«…С первой минуты ты была неразлучна… Ищу твои руки, зову тебя, вместе нести невыносимо тяжкий крест…»

Безумие… Кстати, с этого безумия Натали сняла аккуратную копию в тетрадь, куда она вписывала свои «легальные» письма.