Именно в этом мрачном настроении Герцен создает свое апокалиптическое произведение «Эпилог 1849» — он включает его в книгу «С того берега». Он клеймит в «Эпилоге» «год крови и безумия», «торжествующей пошлости, зверства, тупоумия…». Так он приравнивает к тягчайшим бедам человечества глупость.

Приехав в Париж, Герцены поселились в самом центре, в отеле Мирабо на улице Мира, часто бывали в театрах, на балах-маскарадах.

Однажды, выходя из гостиницы, Герцен заметил, что за ним следует неотступно некая личность, держась, впрочем, на приличном расстоянии, но так, чтобы не выпускать его из поля зрения. Герцен понял, что за ним снова учинена слежка. Полиция еще не приблизилась к нему вплотную, но уже держала его на невидимой привязи.

— Не ошибаетесь ли вы? — усомнился Боке, учитель его детей. — Вряд ли такие вещи у нас возможны. Не говорит ли в вас русская подозрительность? Ведь у нас все-таки республика.

Герцен посмотрел на него с сожалением.

— Наивнейшая вы душа, дорогой Бокеша. Какое бы правительство ни захватило власть в руки, полиция у него уже готова, часть населения будет помогать ему с фанатизмом и увлечением.

В эти дни в Париж тайно прибыл известный итальянский революционер Джузеппе Маццини. Не только в Италии, но и во Франции, и в Англии у него были приверженцы и поклонники в разных кругах общества, и это дало ему возможность остановиться в одном из аристократических особняков Парижа. Отличная конспирация!

Что-то скорбное было в аскетическом лице Маццини. Он дружески приветствовал Герцена. Они любили друг друга, несмотря на политическое разномыслие. Каждый уважал в другом революционный дух и чистоту помыслов. Преданность единомышленников Маццини своему вождю была так велика, что они, как свидетельствует Герцен, шли на казнь с возгласом: «Да здравствует Италия! Да здравствует Маццини!»

Одно время Герцен считал Маццини стихийным социалистом. Это одно из любопытных заблуждений Герцена. Он говорил, что Маццини был социалистом прежде социализма, но сделался его врагом, когда социализм стал становиться новой революционной силой. Политическое честолюбие Маццини было непомерно: освобожденная Италия по его замыслу только начало, а в дальнейшем посредством Италии будет освобождено человечество. Ex Italiae — lux![15]

Полемизируя с социалистами, Маццини назвал Прудона в одной брошюрке «демоном». Прудон отомстил ему тем, что назвал его в своей брошюрке «архангелом».

Но заботы о человечестве — это в дальнейшем. А сейчас Маццини, как и Гарибальди, борется за свободу Италии и за сплочение ее в единое государство. Это были передовые помыслы, и Герцен был всецело за них. Он не заглядывал за этот предел сознательно, ибо дальше началось бы расхождение. А Герцен не хотел становиться в оппозицию ни к Маццини, ни к Гарибальди. Но ведь и между ними были противоречия, хотя Гарибальди называл Маццини «maestro», то есть «учитель». При этом он говорил:

— Я готов служить папе, королю, черту, лишь бы он делал наше дело.

Маццини возражал:

— Я не верю, чтобы от князя, короля или папы сегодня или когда бы то ни было могло прийти спасение Италии.

Этот профессиональный бунтарь не был прагматиком. Его чувствам и даже действиям была свойственна некоторая приподнятость. Энгельс говорил о «высокомерных декларациях» Маццини и его страсти к «вечным заговорам».

Когда-то старец Филипп Буонарроти, знаменитый друг знаменитого Гракха Бабефа, погибшего на плахе в 1797 году, благословил Маццини на революционную деятельность, как бы символизируя этим вечную преемственность революционного духа. Но впоследствии разочаровался в нем за внеклассовые, а попросту буржуазные и даже аристократические связи.

Маццини оставался верен себе. Недаром его девиз был: «Оrа et semper» — «Теперь и всегда». 1849 год был его пик. Европейские правительства трепетали перед прославленным заговорщиком. Потом пошел спад, наступил закат. Абстрактные заговоры и заговорчики лопались один за другим.

Сейчас Маццини выступил с новой идеей. Он предложил Герцену присоединиться к ней. Маццини хотел вовлечь его в затеянный им эмигрантский «Европейский центральный комитет». Его программа была выдержана в возвышенном стиле мацциниевского красноречия: освобождение угнетенных национальностей и создание союза европейских народов.

Герцен отверг это предложение:

«Европейский комитет мне был не по душе. Мне казалось, что в основе его не было ни глубокой мысли, ни единства, ни даже необходимости».

Герцен, конечно, не подозревал, что он совпадает в этом мнении с Карлом Марксом, который подверг новую затею Маццини резкой критике. Маркс считал, что под прикрытием лозунгов о всеобщей свободе, равенстве и братстве программа комитета на деле призывает к забвению классовых противоречий во имя «интересов одной партии — буржуазной».

Герцену была ясна узость идеалов Маццини и Гарибальди. Но он глубоко уважал их за чистоту и цельность натуры. Вероятно, благодаря именно этим качествам промахи Джузеппе Гарибальди получили неожиданно мягкую оценку со стороны Маркса и Энгельса, обычно беспощадных ко всем другим в критике политических ошибок.

У Герцена был неписаный перечень достопримечательностей, с которыми надлежит ознакомиться, когда попадаешь в Европу. В этом списке наряду с Лувром, Кельнским собором, парижской толпой, английским парламентом был и Прудон. Да! Пьер Жозеф Прудон, работой которого «Что такое собственность?» Герцен восхищался еще в России.

Он познакомился с Прудоном у Бакунина, который тогда жил в Париже на тихой улице Бургонь в квартире своего поклонника композитора Адольфа Рейхеля.

Коренастый, с широкими сутулыми плечами, с большим высоколобым лицом, обрамленным, как шейным платком, шкиперской бородой, Прудон вначале показался Герцену хмурым благодаря сдвинутым словно в гневе косматым бровям. Впрочем, взгляд у него был прямой и смелый.

Герцен рассматривал автора знаменитого изречения — «Собственность — это кража» — с таким интересом, что Прудон не мог скрыть своего удивления. Тогда Герцен, смеясь, признался, что Прудон значится в его списке европейских достопримечательностей.

Прудон тоже рассмеялся и уверял Герцена, что он «не памятник и не привидение».

— Чтобы удостовериться, можете пощупать меня руками.

Смех разбил ледок первых минут знакомства, и между ними сразу установилось дружеское общение. Сын крестьянина, потом типографский рабочий, самоучка Прудон соединял в себе тонкость мыслителя с грубоватостью «упрямого безансонского мужика», так назвал его как-то в минуту досады Герцен.

Едкий стиль Прудона, его задиристые парадоксы восхищали некоторых русских туристов, игравших в вольномыслие. Павел Васильевич Анненков пришел в восторг от последней книжной новинки — «Философии нищеты» Прудона и излил свои восторги в письме к Марксу, который тоже наличествовал в иконостасе Анненкова. Ну как же, и Прудон в моде, и Маркс в моде, и между ними он, Анненков, щеголяющий своим передовым направлением.

Увы, ответ Маркса холодным ушатом пролился на восторженную голову Павла Васильевича.

«Признаюсь откровенно, — писал Маркс, — что я нахожу в общем книгу плохой, очень плохой… Г-н Прудон дает ложную критику политической экономии… Он не подвергает критике социалистическую сентиментальность… славословит мелкую буржуазию…»

Несколько позже Маркс писал о Прудоне в своей «Нищете философии»:

«Он хочет парить над буржуа и пролетариями, как муж науки, но оказывается лишь мелким буржуа, постоянно колеблющимся между капиталом и трудом, между политической экономией и коммунизмом».

Еще когда Герцен был в Швейцарии, его судьбой заглазно распоряжалась не только французская полиция, но и французские революционеры. Два эмигранта, поляк Хоецкий и друг юности Герцена Сазонов, уверили Прудона, что Герцен даст ему деньги на издание демократической газеты. Деньги немалые — двадцать четыре тысячи франков на внесение залога в казну. Полетели письма из Парижа в Женеву к Герцену. К письму Хоецкого Прудон сделал приписку: «Задача… в том, чтобы разъяснить самой буржуазии ее настоящие интересы». Как характерна для догматического мышления эта уверенность, что, если буржуазии открыть глаза на нее самое, она послушно перестанет быть буржуазией!