— Помнишь ли ты, Герцен, что я еще там, в Москве, в нашей идейной оранжерее…
Герцен с удовольствием шевельнул губами, ему понравился этот образ.
…— отставил в угол идеалистические игрушки Шеллинга и Гегеля. Так же, как и агностицизм Канта…
— Ты даже замахивался и при этом страшно таращил глаза на самого Фейербаха, уличая его в узости и приземленности.
— А! Ты помнишь!
Теперь они посмеивались оба.
Наталья Алексеевна скучающе улыбалась.
— Последний номер «Полярной звезды» отменно хорош, — сказал Огарев, став серьезным. — Однако у меня есть проектец…
Он замолчал.
И вдруг прибавил:
— Если нельзя пробить стену, так расшибем головы.
Это сногсшибательное (может быть, правильнее сказать: стеносшибательное) заявление было проговорено таким же ординарным тоном, каким за столом бросают: «Передайте мне, пожалуйста, соль». Таков Огарев, буян и бунтарь в оболочке флегмы.
— Проектец, чую, славный, — сказал Герцен. — А нельзя ли подробнее? О чьих головах, собственно, идет речь?
Наталья рассмеялась. Огарев посмотрел на нее. Она не сводила с Герцена обожающих глаз.
— Мне надо еще обдумать кое-что, — уклончиво ответил Огарев.
После завтрака пошли гулять. На улице пути их разошлись. Герцен и Наталья ринулись в многолюдные места. Сквозь толпы гуляющих они пробрались на перрон железнодорожной станции Тинклер-Гаус. Втиснулись в вагон, переполненный по случаю воскресного дня. Они стояли, держась за руки, им было весело. Вышли на Ватерлоо-стейшн.
В Лондоне они ездили в набитых людьми омнибусах. Проталкивались к стойкам в маленьких кафе.
Огарев, напротив, вышел на окраину Ричмонда, места болотистые, пустоши, поросшие вереском. Дошел до городского сада, там забрался в отдаленную аллею и здесь ухитрялся отыскивать совершенно безлюдные места. Он избегал столпления. Многолюдье могло вызвать у него припадок падучей. Он шел один, опираясь на трость, и размышлял о разговоре, который у него будет с Герценом по поводу его «проектеца».
«Удастся ли склонить Герцена? Не сочтет ли он „проектец“ новой эфемерой мечтателя Огарева? Да какой, к черту, я мечтатель! Я могу признать, что я слаб характером, но не духом. За бесхарактерность принимают другое — то, что и сам я, пожалуй, соглашусь признать за основу моей натуры — беспечность. Ленив? Ну, это слишком. Леноват иногда».
Огарев улыбнулся, вспомнив свою пародию на стихи Баратынского, широко известные по романсу Глинки:
Однако этот лентяй, живя в деревне, «вдался», по собственному выражению, «в науки и индустрию». Обложив себя книгами, изучал медицину, фармакологию, физику, химию. Приступил практически задолго до вольнолюбивых мечтаний Петрашевского к созданию в деревне коммунистической колонии. Смело? Но смелости ему было не занимать. Когда их обоих, Герцена и его, арестовали, двадцатидвухлетний Герцен по порывистости и прямоте своей натуры выражался на допросах, может быть, с излишней распространенностью — он, Огарев, все отрицал, во всем замыкался и получил от следственной комиссии характеристику: «Упорный и скрытный фанатик». А был ему тогда двадцать один год. О самой ссылке он отозвался: «…ссылка для меня сносная по положению и равнодушная по решимости терпеть».
Да и позже, в Соколове, где среди членов кружка Герцена шли горячие идейные споры, Огарев выделялся крайностью своих взглядов, которые он облекал в предельно острую форму.
Он ведь мечтал о полном преобразовании деревни. Он хотел создать социалистический оазис в крепостной России. Он подходил к этому не с маниловской умиленной мечтательностью, а практически, как ученый, как социолог, как педагог. Помимо всего, им руководил и чистый интерес к науке. Он любил самый процесс познания. Он никогда не мог противостоять своим увлечениям. Вся его жизнь — длинная цепь непреодоленных соблазнов.
К увлечению химией, Марией Рославлевой, Наташей Тучковой, сенсимонизмом, ботаникой, графиней Салиас де Турнемир, а заодно и ее сестрой Евдокией Сухово-Кобылиной, русской общиной, Фейербахом, фабрикой сукон, Мери Сетерленд прибавилось к закату жизни увлечение анархизмом Бакунина.
В пензенской глуши он затевал создание политехнической школы для крепостных с шестилетним курсом обучения и составил для нее подробный план с учетом последних слов педагогической науки. План был до того совершенен, что, ознакомившись с ним, Натали Герцен за рубежом восхитилась, сказала, что привезет в эту школу своих детей, и советовала привлечь для преподавания виднейших ученых, в том числе Грановского, который, конечно, не откажется по старинной дружбе. Натали не подозревала, что в это время «старинный друг» целомудренно негодовал против Огарева и упрекал его за «искание мелких дешевых наслаждений», «припадки раскаяния» и «успокоение себя в сознании собственного бессилия…».
А другой старинный друг — Герцен, — шутя (но в этой шутке была и доля серьезного), обвинял Огарева в том, что в немалых уже летах еще не достиг совершеннолетия.
— Я, наверно, и не достигну его… — отвечал, вздыхая, Огарев с видом маланхолического молчальника.
Таким и считали многие этого человека, по внешности такого грустного и неразговорчивого. Он и сам иногда выставлял себя таким просто из любви к иронической игре. Это делало Огарева в глазах некоторых современников, наименее проницательных, фигурой загадочной. К примеру, Анненков оказался не в состоянии дать образ Огарева, такой простои по внешности и такой сложный по душевной сути. «Романтический, тихий, мечтательный» — как это далеко от подлинного Огарева! Не будучи в состоянии постичь его, досадуя, что его невозможно свести элементарной формуле, Петушиная Голова пишет с некоторым раздражением, что характер Огарева заключается «в какой-то апатической, ленивой нервозности». А отсутствие внешних жизненных успехов приводит Тетку Полину (второе прозвище Анненкова) к выводу, что Огарев вообще был неудачником. Как это показательно для Анненкова, падкого на громкие имена и шумных знаменитостей! «Он оказывался, — пишет Анненков об Огареве сожалительно, но и с несвойственной ему категоричностью, — полным неудачником во всем, что ни предпринимал».
Утверждение это достойно рассмотрения.
Начнем с вопроса: не был ли сам Анненков неудачником? Трудно быть неудачником, если не совершаешь поступков. Анненков не действовал. Он только наблюдал и остался летописцем литературных нравов своего времени, не всегда объективным и нередко нуждающимся в поправках.
Что касается Огарева, то если можно с известной натяжкой согласиться с утверждением Анненкова, то следует признать, что Николай Платонович был, так сказать, счастливый неудачник.
Он в общем достигал всего, чего хотел. Влюбившись в Марию Львовну Рославлеву, он тотчас женился на ней. Она показалась ему талантливой, образованной, любознательной, большой поклонницей модных тогда романов Жорж Занд. Это все, конечно, очень приятное прибавление к ее красоте. Ах, как ему нужен был Герцен для совета! Много лет спустя Огарев говорил ему: «Ты бы мне сразу сказал, что все ее добродетели только приманка…»
Конечно, бессознательная, для мужчин. Как только мужчина оказывался в ее обворожительных объятиях, выступали другие черты ее характера: раздражительность, нетерпимость, легкомыслие, ужасающее и всестороннее.
Но в те решающие дни Герцен был далеко… К кому же пойти за советом? Разве к Тучкову, соседу по усадьбе, инсарскому предводителю дворянства?
— Не стану советовать, — замахал, руками Тучков. — Уж вы меня, Николай Платонович, от этого увольте. Какой я судья в таком деликатном деле? Судья должен быть беспристрастным. А мне Рославлевы не любы…
Эти две провинциальные аристократические фамилии, род Рославлевых и род Тучковых, оба из столбового русского дворянства, находились в идейном смысле на противоположных концах русского общества. Алексей Алексеевич Тучков — бывший декабрист, счастливо избегнувший наказания, но сохранивший на всю жизнь свои передовые взгляды. Тех же взглядов были обе дочери его — Натали (впоследствии жена Огарева) и Елена (впоследствии жена Николая Сатина, давнего друга Герцена еще со времен университетских].