Шум невероятный. Власти избегались, ища автора прокламации, которого они рисовали себе в образе мощной революционной организации, тогда как это были юноша Петр Заичневский и его друг, не менее юный Перикл Аргиропуло. Конечно, нельзя все это представлять себе как личное творчество двух революционно настроенных юнцов. Они, в сущности, опирались на новое поколение русской интеллигентской молодежи, а непосредственно — на небольшой численно, но идейно крепкий центр.

Возможно, что эта группа не ожидала, какой широкий резонанс получит их прокламация. Будто бы и не очень серьезная на первый взгляд, она с течением времени стала значительным событием в общественной жизни России и отозвалась эхом в Лондоне в кругу Герцена. Диалог шел через всю Европу. После нескольких вежливых реверансов в сторону Герцена прокламация обрушивалась на него. «Молодая Россия» заявляла:

«Несмотря на все наше глубокое уважение к Александру Ивановичу Герцену как публицисту, имевшему на развитие общества большое влияние, как человеку, принесшему России громадную пользу, мы должны сознаться, что „Колокол“ не может служить не только полным выражением мыслей революционной партии, но даже и отголоском их…»

Беспощадно? Да. Уязвлен ли этой характеристикой Герцен? Нисколько.

В то же время нельзя сказать, чтобы он был вовсе равнодушен к суждениям о нем русской революционной молодежи. И не только в Питере или в Москве, но даже и на заграничной периферии. Эту порой болезненную чувствительность его подметил один из поклонников Герцена, Николай Белоголовый. От наблюдательных глаз его не ускользнуло, что Герцен, «несколько избалованный, — как он замечает, — атмосферой поклонения и почета в Лондоне, был разочарован резким неприятием его молодой эмиграцией в Женеве».

Однако к критике «Молодой России» Герцен отнесся благодушно, по-отечески. «Ясно, — откликнулся он в „Колоколе“ на их вылазку против него, — что молодые люди, писавшие ее, больше жили в мире товарищей и книг, чем в мире фактов; больше в алгебре идей с ее легкими и всеобщими формулами и выводами, чем в мастерской, где трение и температура, дурной закал и раковины меняют простоту механического закона и тормозят его быстрый ход. Речь их такою и вышла, в ней нет той внутренней сдержанности, которую дает или свой опыт, или строй организованной партии».

Тем не менее увядание «Колокола» было неотвратимо. Он чахнул на чужбине. Попытки радикализировать его ни к чему не привели. Даже связь с революционным подпольем в России, с «Великорусом» и «Землей и Волей» не могла оживить поникший организм «Колокола». Он не поспевал за развитием социалистической мысли, он стал ее вчерашним днем, он отстал, как отстает уставший путник в конце дороги, до него не дошло огромное значение создававшегося вокруг Маркса I Интернационала, он не дозрел до идеи классовой борьбы поднимавшегося пролетариата.

Создателям «Колокола» было ясно, что их детище остановилось в росте. Однако жаль было выпускать из рук столь хорошо отточенное оружие. Быть может, оно притупилось временно? Герцен и Огарев делают одну попытку за другой, чтобы влить в «Колокол» новую пропагандистскую силу. Одна из них — обращение к Николаю Утину.

Этому добровольному изгнаннику из России, члену Центрального комитета «Земли и Воли» они предложили участвовать в руководстве «Колоколом». Конечно, совместно с ними, с тем чтобы объединенными усилиями впрыснуть живительный идейный раствор в застоявшуюся кровь журнала.

Как и следовало ожидать, Утин уклонился, не захотел связывать себя. Слишком уж отличались его взгляды на пути революционного развития России от убеждений создателей «Колокола». Другое дело, если бы совсем перенять из их рук это издание. Но такой крутой поворот под силу только группе. Сюда и устремились усилия Николая Утина.

Тогда Герцен и Огарев задумали перенести выпуск «Колокола», да и вообще всю Вольную русскую типографию из Лондона на континент.

Дело не только в том, что к этому времени Англия, ее быт, ее национальный характер потеряли в глазах Герцена былую привлекательность.

— Удивительная страна, — как-то отозвался он об Англии, — глупая и великая, пошлая и эксцентрическая, бык с львиными замашками.

А в том дело, что Лондон перестал быть средоточием революционной демократии. Некоторое время Герцен колебался, в какое место перенести типографию: куда-нибудь в Швейцарию или в Милан, а может быть, в Брюссель? Или в Женеву? Именно этот город становился тогда центром международной оппозиционной мысли, русской, в частности. И здесь снова возник вопрос о преобразовании «Колокола». Во что? В какую новую ипостась?

Вот об этом шел разговор весьма горячий в Женеве между Герценом и той группой, которая бралась произвести реанимацию умирающего журнала.

Герцен с жадным интересом вглядывался в лица встретившей его молодежи. Он ожидал увидеть в ней гребень новой волны и то, что он называл покуда в надеждах своих: «Эта фаланга — сама революция, сурова в семнадцать лет».

Впервые он видел представителей «Молодой России» в таком количестве, вероятно сплоченных единодушным к нему отношением. Каково оно? Сейчас это выяснится.

Надо думать, что все они, чтобы избежать каторги, а то и виселицы, бежали за границу и здесь из «Молодой России» стали Молодой Эмиграцией. Это уже что-то другое, конечно. Впрочем, некоторые из них приехали вполне легально, как, например, эта белокурая дама, что посматривает на него так недоброжелательно. А вообще, манеры большинства их отличает странное смешение стеснительности и развязности. Герцен пытается разбить это, он держится, как всегда, легко, свободно, дружески.

Пожелания — впрочем, правильнее их назвать требованиями группы — излагает все тот же Николай Утин, человек практический, даже, как показала впоследствии его жизненная линия, слишком практический: он сумел заинтересовать группу подпольщиков судьбой «Колокола».

Иногда его речь перебивают другие, и он тогда недовольно озирается. На Герцена он смотрит невидящим взглядом, как на неодушевленный предмет, хотя временами отпускает ему покровительственные комплименты за былую (он так и сказал «былую», Герцен даже вздрогнул) работу в «Колоколе». Теперь он явственно чуял под комплиментарными заверениями в уважении и симпатии оппозицию, позу превосходства и желание подчинить своему влиянию «Колокол», ибо, хоть и надтреснутый, он все еще гремел.

К чему сводятся эти требования? Они возрастают, по мере того как разворачивается речь Утина. Поначалу это: переменить направление «Колокола». Далее — сделать его органом, который станет руководить революционным движением в России.

Герцен не выдержал и вставил вопрос:

— Отсюда? Из Женевы?

— Натурально! Откуда же еще?

Следующий этап речи Утина коснулся руководства «Колоколом» Тут оратор отвалил щедрую пригоршню синонимов: реконструировать, видоизменить, расширить.

Герцен замотал головой:

— Нельзя ли яснее?

Внезапно отозвалась та белокурая дама, Герцен только сейчас узнал ее: это, оказывается, Людмила Петровна Шелгунова. Ну как же! Несколько лет назад, в один из туманных лондонских дней, она с мужем была у Герцена, и он их как-то приметил в потоке посетителей и даже набросал Людмиле Петровне в альбом: «Я не умею писать в альбомы…» И далее вписал ей страничку из «Былого и дум».

Сейчас она, глядя на Герцена так, словно прежде не была знакома с ним, сказала, четко отделяя одно слово от другого, как говорят с детьми:

— Мы требуем равного участия в руководстве «Колоколом».

Герцен нахмурился:

— То есть это надо понимать так, что…

Утин хотел вмешаться, но его самого перебил плечистый парень в выцветшей студенческой куртке:

— Подожди, Николай, я скажу.

— Говори, Гулевич, — неохотно согласился Утин.

— Мы составим, господин Герцен, — сказал поспешно Гулевая, — совет для обсуждения статей, поступающих в редакцию.

— Так… — медленно проговорил Герцен.

Он старался подавить подымающуюся в нем бурю. Он успокаивал себя тем, что, может быть, он неправильно их понял. Надо задать вопрос в лоб: