Он делает первые шаги навстречу рабочему движению. Его еще не наторевший глаз сливает в одно явление фенианизм, то есть борьбу ирландских националистов, и I Интернационал, созданный Марксом, — «работничьи лиги», по терминологии Герцена, в одном месте или «социальные сходки» — в другом:

— Я больше верю, чем когда-нибудь, в успех именно этих социальных сходок.

Такие чувства, новые для него, вызвал у него Базельский конгресс I Интернационала.

Между тем Огарев неудержимо «бакунизировался». Герцен отнюдь не был приверженцем единомыслия среди своих близких. Наоборот! Еще в молодости он заявил Натали: «Я ненавижу покорность в друзьях». Однако и разногласие имеет свои пределы. Герцен с грустью наблюдал, как старый друг его, который столько лет — да что там! — всю жизнь шел рука об руку с ним, все легче и восторженнее покоряется влиянию Бакунина. Отнюдь не снисходительно взирал Герцен на впадение Огарева в анархическую ересь. В письмах своих — он был тогда вне Швейцарии — сначала мягко, потом все резче Герцен силится образумить Огарева.

Иногда он делает это со слегка насмешливой укоризной:

— Настоящий ты мой Робеспьер — с одной стороны, грозный, с другой — и пасторальный, и сентиментальный…

Пока еще осторожно, чтоб не сделать больно Огареву, он называет суматошную деятельность Бакунина «бестолковой мудростью». А прибывшего из России террориста Нечаева сравнивает по ошеломляющему действию на них с алкоголем: «Нечаев, как абсент, крепко бьет в голову». А всю их совместную работу определяет как «казенно бюрократическое устройство уничтожения вещей».

А дочке своей Тате, с которой он делится самыми сокровенными мыслями, он сказал прямо:

— Нельзя себе представить, как удушлив Бакунин и как Огарев совершенно под влиянием дома этой дурочки и вне — резвых юношей.

«Дурочкой» Герцен в сердцах — и уже по одному этому несправедливо — называет верную подругу Огарева Мери Сетерленд. А «резвые юноши» — это главным образом Нечаев, заразительную, почти гипнотическую силу его личности Герцен недооценил. Он и в письмах для конспирации называл его «бой», то есть «мальчик» по-английски. Это была необходимая предосторожность: в эмигрантских кругах стало известно, что царское правительство заслало в Женеву несколько секретных агентов для слежки за русскими революционерами. И язык писем Герцена становится сугубо сдержанным. Для того чтобы заявить Огареву о своем несогласии с деятельностью его, Бакунина и Нечаева, Герцен в письме из Парижа в Женеву прибегал к такому иносказанию:

«Юношу видеть я могу и мужеству его отдаю полную справедливость — но деятельность его и двух старцев считаю положительно вредной и несвоевременной…»

Под юношей Герцен разумеет Нечаева, а старцы — Огарев и Бакунин. Горячие споры возникают между друзьями. Они не утихают вообще никогда, и чем далее, тем горячее. Они происходят и на прогулках по улицам Женевы, и в доме у Герцена. Принципиальные расхождения не пресекли близких отношении. Редкий обед и ужин проходят без Огарева и Бакунина, который, как поделился Герцен с Татой, иронически окрашивая эти глубокие разногласия с Бакуниным, «раза три ужино-обедает у нас, Огарев почти всякий день. Но в общем зато идет война. Я — как и в Ницце — не согласен с Бакуниным и петербургски-студентской пропагандой, и тут совсем расхожусь не только с Бакуниным, но и с Огаревым…».

Тата понимала конспиративные иносказания отца: «петербургски-студентская пропаганда» — это Нечаев. Обрывки этих споров доходили до нее.

Огарев (как бы чувствуя за спиной незримое присутствие Бакунина). Разделение общества на сословия это экономический промах.

Герцен (удивляясь его наивности). Нет, сословность не промах, а возраст. Молочные зубы — не промах, а выпасть должны.

Огарев (упрямо). Люди в революции не могут ясно представить себе, куда они идут.

Герцен (возмущенно). На авось мы не пойдем! Люди пойдут, зная, куда идут, зная, что ломают и что сеют.

Бакунинское влияние странно отозвалось на Огареве. Он стал мельчить. Количественно его плодовитость не уменьшилась. Но качественно… Статьи и прокламации по-прежнему обильно выпархивают из-под его уже не очень твердой руки. Герцен восстает не только против содержания статьи Огарева «Русские студенты», но и против ее формы. В нем запротестовал не только революционер, но и художник. Сам-то он ничего не делал кое-как и считал, что революционная пропаганда и серость несовместимы:

— Отчего ты — поэт и музыкант — потерял чутье формы и меры? Зачем искусственный vulgar[65] — в словах и выражениях?.. Нет, это не те звуки, которыми юный «Колокол» потрясал молодежь… Прими в любовь, а не в гнев замечания.

Но Огарев не принял в любовь эти драгоценные замечания мастера. Он обиделся. Нет ничего уязвимее авторского самолюбия. Он отозвался, и в словах его есть оттенок высокомерия, ранее ему несвойственного:

— Мне становится жаль, что ты не подписал моей прежней статьи из-за чувства изящной словесности…

Но хоть редкая встреча Герцена с Бакуниным проходила без спора, эти идейные распри, однако, никогда не выплескивались на страницы печати, никогда Герцен публично не полемизировал с Бакуниным — несомненно, вследствие давней дружбы с ним, и без того травимым и преследуемым властями разных стран. Главы о Бакунине в «Былом и думах» остались в рукописи, так же как полемические письма «К старому товарищу».

Независимо от того, знал ли Герцен истинную цену Бакунину, сознавал ли всю глубину его заблуждений, он был верен старому товарищу. Он прощал ему многое, не приносил в этом случае в жертву убеждениям личные чувства, хотя, вообще говоря, стоял за чистоту принципов, за их монолитность, — недаром так восхищался он твердостью Робеспьера. Нет, нельзя представить себе подобной неумолимой позиции Герцена! Восхищение Робеспьером — чисто теоретическое. Оттенок восхищения пламенной натурой Бакунина всегда был свойствен Герцену. Даже негодуя против Бакунина, он не мог не любоваться им.

Добродушная нотка звучит в его насмешливом отзыве о Бакунине:

— Мастодонт Бакунин шумит и громит, зовет работников на уничтожение городов, документов… ну, Аттила, да и только.

И всякий раз для определения Бакунина Герцен прибегает к образам гиперболическим, раблезианским:

— Бакунин — это локомотив, слишком натопленный и вне рельсов — несется без удержу…

Но разве только Герцен характеризует этого «мастодонта» и «локомотив» в таких сильных выражениях? Даже французский премьер-министр, выславший Бакунина из Франции, назвал его «une personalitè violente»[66]. А почти полстолетия спустя Александр Блок, зондируя душу Бакунина в своей статье о нем, писал, что он «одно из замечательнейших распутий русской жизни… способный к деятельности самой кипучей… Бакунин был вместе с тем ленивый и сырой человек — вечно в поту, с огромным телом, с львиной гривой, с припухшими веками, похожими на собачьи, как часто бывает у русских дворян. В нем уживалась доброта… с глубоким и холодным эгоизмом… Только гениальный забулдыга мог так шутить и играть с огнем… О Бакунине можно писать сказку… Займем огня у Бакунина!..»

Со сложной натурой и отношения сложные. «Не вполне с ним согласный — я очень в хороших ладах», — рассказывал Герцен Маше Рейхель о встречах с Бакуниным.

«Не вполне» — слишком мягко сказано. Герцен не считал нужным раскрывать даже своей приятельнице всю противоречивость своих отношений с Бакуниным. И обратно, конечно. Чуть ли не специально для применения к Герцену Бакунин изобрел слово «прекраснодушие» — а заодно и по-немецки: «Schönseeligkeit». В нем есть оттенок презрительности, оно обозначает, быть может, и возвышенное, но несостоятельное умонастроение, лишающее возможности самостоятельного суждения в вопросах истории и политики, — «искусственное благодушие в невинных строках», — добавляет Бакунин, претендуя на остроумие, что — увы! — этому «мастодонту» не было дано.