Потому что я понял вдруг еще одну вещь: каждый год администрация Холи-Сепульхра посылает людей, чтобы те расклеили по всему городу объявления об обеде Христианского спортивного общества, но Джон Рэнсом не только был первым учеником Брукс-Лоувуд, который пришел на такой обед, он вообще был единственным жителем восточной части города, который заинтересовался этим настолько, чтобы посетить церковный подвал. Потому что дело было именно в этом:

Джону Рэнсому стало по-настоящему интересно.

Когда мы с Джоном подошли к лестнице, все остальные уже вышли в вестибюль. Слышно было, как они смеются над мистером Скунхейвеном. А потом я вдруг услышал голос Билла Бирна, который весил около трехсот футов и был центральным нападающим «Синих птиц». До меня донеслись слова «чертов турист», а потом кое-что похуже – придурок из восточного района, который пришел сюда пососать у Андерхилла. Все злорадно рассмеялись. Это были беспричинные, злобные выпады, но я готов был молиться Богу, чтобы Рэнсом не расслышал этих слов. Мне почему-то казалось, что хорошо одетому воспитанному юноше, который привык пожимать другим руки, вроде Джона Рэнсома, наверняка не понравится, если его посчитают извращенцем – голубым, гомиком, геем.

Но раз эти слова сумел расслышать я, их наверняка расслышал Джон, и, судя по злобному шипению за нашей спиной, отец Витале. Джон Рэнсом удивил меня, громко рассмеявшись.

– Бирн! – истошно завопил отец Витале. – Эй, Бирн! – он положил одну руку на мое правое плечо, а другую – на левое плечо Рэнсома и раздвинул нас, чтобы пройти к лестнице. Пока он протискивался между нами, собравшиеся наверху ребята открыли скрипучую дверь, ведущую на Вестри-стрит. Отец Витале, казалось, забыл о нашем присутствии. Он прошел мимо меня, даже не взглянув в мою сторону. Я сумел разглядеть огромные черные поры у него на носу. Добравшись до верхней ступеньки, он тяжело и хрипло дышал. Отец Витале распространял запах сигаретного дыма.

– Этот монах слишком много курит, – сказал Джон Рэнсом.

Мы поднялись по лестнице и оказались наверху как раз в тот момент, когда за отцом Витале захлопнулась дверь. Проходя через вестибюль, мы слышали с улицы топот убегающих ног и крики отца Витале.

– Наверное, нам стоит дать ему минуту форы, – засунув руки в карманы, Джон Рэнсом направился к арке, ведущей внутрь церкви.

– Минуту форы? – переспросил я.

– Пусть переведет спокойно дыхание, – сказал Джон. – Ему, разумеется, не удастся никого из них поймать.

Джон Рэнсом оценивающе смотрел на длинное полутемное помещение Холи-Сепульхра. Он словно находился в музее. Я видел, как взгляд его жадно вбирает все вокруг – фонтанчик со святой водой, стоящие на алтаре свечи – одни новые, другие полуобгоревшие. Рэнсом смотрел в глубь церкви так, словно старался запомнить ее на всю жизнь. Теперь он уже не улыбался, но явно испытывал удовольствие, которое не омрачило даже появление отца Витале, вошедшего через дверь с Вестри-стрит, тяжело дыша и пыхтя, как паровоз. Он не сказал нам ни слова. Идя по проходу к алтарю, отец Витале словно утрачивал черты индивидуальности и становился постепенно принадлежностью картины, которую рассматривал Рэнсом, словно замок на скале или ослик на итальянской дороге. И я тоже видел отца Витале глазами Джона Рэнсома.

Потом Джон обернулся и теми же глазами внимательно посмотрел на вестибюль, словно его необходимо было разглядеть как можно лучше, чтобы понять. Он был вовсе не высокомерным туристом, за которого я принял его поначалу. Он хотел, понять все, что видел, запечатлеть это в памяти, что не пришло бы, возможно, в голову никакому другому парню из Брукс-Лоувуд. Я подумал о том, что Джон Рэнсом наверняка относится так же ко всему, что видит в этой жизни, включая самое дно этого мира. Позже мы оба – и я, и Джон Рэнсом опустились на самое дно.

Когда мне было семь лет, убили мою сестру Эйприл. Ей было девять. Я видел, как это случилось. Вернее, я видел, как что-то случилось. Я пытался помочь ей, пытался остановить то, что происходит, а потом меня тоже убили, но только не насовсем, как Эйприл, а лишь на время.

И, наверное с тех пор, я считаю, что дно этого мира – на самом деле его центр, и очень скоро мы все это поймем, каждый сообразно своим способностям.

В следующий раз я встретился с Джоном Рэнсомом во Вьетнаме.

3

Меня призвали через три месяца после того, как выпустили из Беркли. И я позволил этому случиться вовсе не потому, что считал, будто должен своей стране год военной службы. Окончив университет, я работал в книжном магазине на Телеграф-авеню и писал по ночам рассказы, которые клал в крафтовые конверты с наклеенными на них марками и моим адресом, а эти конверты вкладывал в другие, на которых надписывал адреса «Нью-Йоркера», «Атлантик мансли», «Харперс», не говоря уже о «Прейри скунер», «Кеньон ривью», «Массачусетс ривью» и «Плагшеарз». Я точно знал, что не хочу преподавать – я не верил в то, что отсрочки для преподавателей продлятся долго, и оказался прав – их вскоре отменили. Чем чаще возвращались ко мне мои рукописи, тем труднее становилось проводить сорок часов в неделю среди полок с чужими книгами. А когда меня заочно повысили в звании, я решил, что, возможно, это будет лучший выход из положения.

Я прилетел во Вьетнам коммерческим рейсом. Примерно три четверти пассажиров, летевших в туристическом салоне, были одеты, как и я, в зеленую форму, и стюардессы старались не встречаться с нами глазами. Единственными, кто чувствовал себя непринужденно в нашем салоне, были несколько приговоренных к пожизненному заключению, сидевших на заднем сиденье. Они были веселы и беззаботны, как команда игроков в гольф, летящая поразвлечься на Миртл-бич.

В салоне первого класса, ближе к носу самолета, летели мужчины в черных костюмах – функционеры из госдепартамента и бизнесмены, делавшие деньги на поставках цемента во Вьетнам. Оглядываясь на нас, они улыбались. Мы были их солдатами, защищавшими их идеалы и их деньги.

Но между патриотами, сидевшими в первых рядах, и приговоренными к пожизненному заключению – в хвосте самолета сидели два ряда не совсем понятных мне людей. Они были стройными, мускулистыми, коротко подстриженными, как солдаты, но на них были красочные гавайки и брюки цвета хаки или синие рубашки, застегнутые на все пуговицы, и новенькие синие джинсы. Они напоминали игроков футбольной команды какого-нибудь колледжа, встретившихся через десять лет после выпуска. Всех остальных эти люди просто не замечали. Насколько я смог расслышать, говорили они на военном жаргоне.

Когда один из приговоренных к пожизненному заключению проходил мимо моего кресла, я поймал его за рукав и спросил, кто эти люди.

Наклонившись пониже, он произнес одно-единственное слово:

– Зеленые.

Мы приземлились в Тан Сон Нат и увидели за бортом яркое солнце, казавшееся каким-то густым. Когда стюардесса открыла дверь салона и внутрь проникла удушающая жара, я понял вдруг, что с моей прежней жизнью можно распрощаться навсегда. Мне казалось, что я ощущаю в воздухе запах лака, плавящегося на моих пуговицах. И в этот самый момент я твердо решил не пугаться ничего, пока не столкнусь с чем-нибудь по-настоящему, страшным. Я почувствовал, что получил наконец возможность распрощаться со своим ужасным детством. Это был первый приступ радостного возбуждения – неожиданно нахлынувшего чувства освобождения, которое посещало меня иногда во Вьетнаме и которого я не испытывал больше нигде на всем белом свете.

Мне предписано было явиться в Кэмр Уайт Стар, базу Второго корпуса, находившегося неподалеку от Нха Трэнг. Там я должен был присоединиться к другим новобранцам Первого корпуса и отправиться вместе с ними в Кэмп Крэнделл. Но произошла одна из накладок, которые были довольно частым явлением в американской армии во Вьетнаме, и люди, к которым я должен был присоединиться, были отправлены к месту назначения раньше меня. Мне пришлось задержаться на восемь дней в ожидании дальнейших предписаний.