Я могу мечтать об этом и быть счастлив.

Выстрел в голову – лишь один из моих друзей. Иной раз я могу потешить себя ударом короткого клинка в сердце, когда тьма поднимается к мозгу по сонной артерии, словно кровь клубится в морской воде. Другой раз фонтан крови самый настоящий – она истекает из располосованных запястий… запястий, хрена с два – я в свои годы напластал достаточно мяса, чтобы справиться получше, если только выдастся случай. Всего-то и нужно что дюйм острого лезвия, чтобы вскрыть бедренную артерию: в Эдем забвения такая рана отправит меня едва ли не быстрей, чем удар в сердце. Легко и просто. И примериваться не надо: ноги все равно ничего не чувствуют. Больно не будет.

Я не нуждаюсь в боли. Я не собираюсь наказывать себя. Достанет и забвения.

Все остальное – прелюдия.

Я был бы рад отдохнуть прямо здесь, отплыть в полузабытье, оставив уродскую реальность за порогом, да только толпа не позволяет. Она снова и снова твердит имя, будто мелочно-мерзкую дразнилку, напоминая, насколько все же мерзкие в большинстве своем твари – люди. Когда мне было лет десять, я попытался грохнуть парня, который вот так же меня изводил, – разница лишь в том, что он знал мое имя.

А эти придурки все зовут меня Кейном.

Я бы наплевал, но они настойчиво требуют внимания – кусками плодов, яйцами, комками навоза и порой камнями. Иногда кому-то приходит в голову швырнуть в меня горсть гальки, и часть камушков липнет к растекшимся желткам, и персиковой мякоти, и вязкому навозу, и забивается под воротник, и стекает на грудь, и по спине, и по ребрам, и царапает открытые ожоги. Процессия проходит слишком близко от домов, и мальчишки с нависающих балконов соревнуются, кто смачней харкнет мне на волосы.

Очень трудно забыться во тьме, когда в тебя постоянно швыряют дерьмом, и лабает сучий оркестр, и солнце сверкает на пестрых лентах, и начищенных трубах, и на лезвиях надраенных до зеркального блеска алых алебард. И что хуже всего – настоящая, фундаментальная, неотъемлемая гнусность, от которой я ненавижу и презираю себя сильней, чем возможно представить в глубочайших мазохистских фантазиях, – я не могу перестать играть.

Я продолжаю: все наблюдаю, комментирую, описываю свои переживания. Даже в глубинах бездны, скатываясь во тьму забвения, которой единственно жажду, я продолжаю разъяснять себе, что именно чувствую.

Самому себе.

Семь лет тому назад, когда я последний раз был в Анхане и лежал, умирая, на сыром песке стадиона Победы, мне казалось, что я понимаю. Что знаю истинного своего врага: своих зрителей.

Но я все еще играю…

Теперь, когда я сам – единственная моя публика.

Господи, господи боже, что я за мерзкая, мерзкая тварь!

Потому что ради этого все случилось. Вот ради этого самого. Того, что происходит сейчас. Ради этого шествия.

Ради него погибла Шенна. Ради него сгинула Вера. Ради него убили отца, и ради него пропало все, о чем я мечтал в жизни.

Вот он: я.

Центр внимания. Пуп земли.

Наяривает оркестр, сияет солнце, радуется народ, и нет ада страшней.

Все ради того, чтобы я мог стать звездой.

9

Содрогаясь и всхлипывая, Кейнова Погибель оторвался от Зерцала, утирая ладонью пот. «Надо бы зашвырнуть клятую штуковину в омут», – подумал он. Усилием воли он подавил дрожь, заставил себя дышать ровней, и все же колени его чуть не подкосились, когда он сделал шаг.

Вместо того чтобы отправить Кейново Зерцало в реку, где тому было самое место, Погибель, к собственному изумлению, неохотно расстался с серебряным ноблем, чтобы служивший на барже шестовым огр отнес Зерцало – и сундучок с посольскими одеждами – в посольство.

Футляр с Косаллом Кейнова Погибель решил отнести сам. Узкая длинная коробка была в полтора раза длинней его руки, из легких упругих дощечек, сколоченная медными гвоздями и обтянутая кожей.

Он баюкал футляр, словно младенца, и хмурился над ним.

В этой коробке покоилась святейшая из святынь имперской церкви, утерянная на семь лет: могучий клинок, которым святой Берн сразил не только Князя Хаоса, но теперь также и царицу актири . Кейнова Погибель находил любопытным свое отношение к ней: хотя ему было доподлинно известно, что Кейн – всего лишь человек, что Берн в жизни был насильником и убийцей, а последний его подвиг и вовсе совершило одержимое демоном чучело, а сам Ма’элКот был в земле актири не более чем политическим заключенным, близость Косалла все же внушала ему священный трепет.

Он узнал истину, лежащую в основе веры, которую он исповедовал столько лет, но вера никуда не исчезла. Неким образом он мог одновременно воспринимать Кейна как простого человека – и как Врага Божьего, и не видеть в этом противоречия. В футляре лежал простой зачарованный меч и одновременно легендарный символ божественной мощи – оттого, что господь его был человеком, он не становится в меньшей степени богом.

Действительно, любопытно.

Как символ меч святого Берна был слишком величествен для Кейновой Погибели. Он собирался – по сей момент – сложить его в кладовом склепе посольства и позволить Совету Братьев решить дальнейшую судьбу клинка. Но он не мог просто взвалить футляр на плечо и сойти на берег. Он пронес меч от самых гор, сохранил в безопасности, даже не открывал коробку…

И не мог заставить себя отдать святыню, даже не глянув на нее в последний раз.

Но не мог и заставить себя открыть футляр сейчас и здесь, в этом грубом сооружении из досок и парусины, где в любой миг его могут прервать, обнаружить, уставиться тупыми, непонимающими зенками. «Ничего постыдного в этом нет, – убеждал он себя. – Ничего постыдного; просто очень личное».

Сунув футляр под мышку, он вышел на залитую косыми солнечными лучами палубу. Вокруг занимались своими нехитрыми делами шестовые и матросы, бросая порой нелюбопытные взгляды на пассажира. Один матрос угрюмо подковылял поближе:

– Уходите? Шатер не нужен?

– А? Нет, шатер мне не нужен, – рассеянно ответил Кейнова Погибель и отошел.

Но и вынести футляр с баржи он не мог себя заставить. Конечно, проще всего было бы скрыться в городе, снять комнату на каком-нибудь постоялом дворе, комнату с прочным засовом… проще, но не легче. Далеко не легче. Где-то под сердцем таился первобытный ужас перед тем, что он собрался сделать, как будто меч обрел над ним власть сродни власти Кейнова Зерцала. Здесь, на барже, он еще мог ей противиться.

Крепко зажав футляр под мышкой, он сплел из пальцев особенно сложный узелок, трижды глубоко вдохнул и выпал из поля зрения всех членов команды. Если чей-то взгляд и падал на него, то о существовании пассажира забывалось в следующий миг; если кто и вспоминал о нем, то думал, что сошел с баржи, когда процессия двинулась в путь. Забравшись на корму, он на четвереньках заполз в узкую щель между неровно расставленными ящиками груза, плывущего в Теранскую дельту, туда, где Великий Шамбайген впадает в море.

Опустившись на колени, он примостил футляр на палубе перед собою и, почтительно зажмурившись, на ощупь расстегнул застежки, потом открыл крышку. Закрыв лицо ладонями, он заставил себя перевести дыхание, потом медленно открыл глаза, отнял руки от лица и взглянул на упокоившийся на синем бархатном ложе нагой клинок. Тени ящиков были пронизаны лучами пробивающегося сквозь доски солнечного света; один луч падал прямо на Косалл, обливая его по всей длине живым золотом.

У эфеса ширина длинного клинка достигала ладони. По серой стали текли серебряные руны, замаранные теперь бурыми пятнами, кровью царицы актири – Кейнова Погибель не осмелился стереть их, чтобы не потревожить загадочные чары, воплощенные в строки рун, и по той же причине не стал возвращать клинок в ножны.

Косалл.

Меч святого Берна.

Рукоять на полторы ладони была обмотана потемневшей от пота кожей; головка – простой стальной шишак. Руки его дрожали, двигались над клинком, словно нервные мотыльки. Осмелится ли он взяться за меч в этот, единственный раз?