2

Слезы солнца расцветают идеальными четырехлепестковыми клеверинками, и лазерно-прямые линии трассеров вышивают улицу геометрическими узорами рвущегося камня. Воздух поет от шрапнели, взрывы ползут к нам по Божьей дороге, а я…

Я сижу и наблюдаю.

Штурмкатера пролетают над нами, поливая толпу разрывными пулями и ракетным огнем. Западная оконечность стены Сен-Данналина пожимает плечом, будто устав стоять пять столетий, и лениво оседает кирпичной лавиной, поднимая тучи белой пыли. Снаряды бьются в брусчатку, словно гранаты, начиненные щебнем. Осколки рвут в клочья солдат, перворожденных, социков без разбору – шрапнель друзей не знает.

А я не могу пошевелиться.

Собственный просчет парализует меня.

Тоа-Сителл с кафедры простирает руки к заходящим для второго залпа катерам: то ли в восторге перед мощью своего вернувшегося божества, то ли умоляя о снисхождении, то ли обделавшись с перепугу – никто уже не узнает. Потому что ракета пробивает его насквозь, и патриарх успевает глянуть изумленно на открытые утреннему солнцу кишки – прежде чем боеголовка взрывается, ударившись в стену храма Проритуна за его спиной, и патриарх, бригадир социков, дворцовая стража и большая часть стены исчезают в пламени взрыва, плюнувшего в небо кровью, костьми и каменной крошкой.

Вот так. Именно об этом говорил Райте. Тан’элКот никогда не дозволил бы такого. Он любит этот город больше, чем весь белый свет.

Он никогда не пошел бы на это.

Ошметки патриарха, храма и всего остального сыплются на нас, постукивая и шлепая по мостовой, но я не слышу ничего, кроме всепоглощающего рева в ушах, и понимаю, что катера разворачиваются для следующего захода. Несколько броневиков разворачиваются над Шестой башней и устремляются к дальнему концу Божьей дороги. Им придется опуститься наземь, чтобы отдача бортовой тяжелой артиллерии не сбивала прицел.

Броневики открывают огонь; сдвоенные пятидесятки на башнях выбивают осколки из каменной кладки, перекрывая всю улицу барражем – когда крупнокалиберные пули пробивают доспехи, кажется, словно господь бог решил встряхнуть жестянку с галькой, – и только тут я выхожу каким-то образом из ступора. Извернувшись, я набрасываю кандалы на край узорной чаши фонтана Проритуна, и переползаю туда, оставляя на изъеденном кислотными дождями известняке клочья собственной шкуры. Вода в неглубокой чаше полна грязи и крови, и…

Ох…

Ох, господи боже всевышний, твою мать…

Вот теперь я понимаю.

Он может заставить работать двигатели, заставить действовать что угодно

Палата правосудия… Делианн… может, если я сумею…

Черт, ноги мои, ноги, я же не успею…

Я могу ошибаться. Я должен ошибиться.

Господи Иисусе… Тишалл… кто-нибудь, все, кто меня слышит, – сделайте так, чтобы я ошибся!

3

Из глубочайшего омута боли и страха, всей рекой ощущая окружающий мир, наблюдал Делианн за бойней. Ему она виделась сплетением, путаницей разнонаправленных сил, ожившей абстрактной картиной. Небо взрывалось кармином и аметистом, сметая золото, лазурь и зелень живых душ. Цвета сталкивались и смешивались, растекались и разделялись, словно в наркотических грезах изумительной красоты: ожившая фигура Мандельброта, уходящая в себя, чтобы распуститься вновь, точно полевые цветы на груде навоза, из кровопролития и безысходности.

Ибо, невзирая на ужас и жестокость, несмотря на крики агонии и стоны отчаяния, истерзанная плоть была лишь тенью: прозрачной и неощутимой, не реальность, но узор, полузримое воплощение энергетических всплесков. Энергия следовала собственным законам, создавая систему организованную, точно галактика, и вероятностную, точно бросок игральных костей, неустановимое равновесие между изяществом и грубой силой.

Впервые в жизни Делианн понял Хэри Майклсона. Понял его страсть к насилию. Осознал, как может человек так возлюбить смерть.

Кровопролитие было прекрасно.

«Но это его глазами я вижу красоту, – мелькнуло в голове у чародея. – Не своими».

Потому что посредством реки Делианн ощущал каждую рану, каждый удар пули, каждый осколок, вонзившийся в плоть; глазами раненых он видел руки, бессильно пытающиеся остановить кровь или вернуть на место рассыпавшиеся из порванных животов кишки, поцелуем возвратить жизнь в присыпанные пылью глаза; он чувствовал их ужас и скорбь. Он решил вмешаться.

Это решение его убило.

Жить ему оставалось шесть минут.

4

Я высовываюсь из-за края фонтана. Камень дрожит под ударами пуль и осколков, воздух полон грохота, и звона, и воя шрапнели, и гиперзвуковых хлопков «пятидесяток»; за краем каменной чаши само пространство обернулось хищным зверем, почуявшим мой запах. Я много раз смотрел смерти в глаза, но сейчас мне угрожает другое: случайная, нечаянная гибель.

Безличная.

Это не моя война.

Ничто на свете до сих пор не требовало от меня таких усилий, как те, что приложил я, чтобы приподнять голову над краем каменной чаши.

Почти все, кто остался на ногах, с площади уже убрались; несколько измазанных красным бесформенных мешков дюйм за дюймом отползают к ближайшему, даже мнимому, укрытию. В дальнем конце Божьей дороги грохают пушки с броневиков – бдым ! – снаряды выбивают огромные куски из фасадов правительственных зданий и храмов, выходящих на дорогу; Восточная башня дворца Колхари взирает на бойню выбитыми окнами, исходя дымом из идиотски ухмыляющегося провала, пока еще один снаряд не врезается ей в скулу, отправляя чертов шпиль в нокаут; с площади в девяти этажах внизу поднимается грибовидное облако каменной пыли.

Народ начинает сопротивляться. Героизм нелюдей вселял бы трепет, будь от него хоть на гран толку. Огненные стрелы беспомощно стекают с керамической брони. Кто-то из огриллонов сообразил, как стрелять из силовых винтовок. Воспользуйся они матюками, пользы было бы больше.

Одинокая дриада встает на пути мчащегося штурмкатера, и ее засасывает вместе с копьецом в воздухозаборник. Все, что от нее остается, вылетает алым туманом из дюз, но копьецо-то стальное. С пронзительным скрежетом турбина пережевывает себя на металлолом, катер заваливается набок, цепляет бортом мостовую и подпрыгивает, пламенным метеором пролетая у меня над головой, и отскакивает снова, прежде чем врезаться в фасады Квартала менял и взорваться. Здание банка рушится, а чертова жестянка продолжает свой фейерверк по мере того, как рвутся боеприпасы: словно петарды, хлопушки и огненные колеса.

А Райте, сучий потрох, так и сидит там, где я его оставил, у фонтана, методично вскрывая замок на своих кандалах, с мечтательной улыбкой на лице оглядывая кровавую баню вокруг. Турболет в очередном заходе поливает улицу из пушки; линия разрывов вот-вот упрется Райте в нос, так что я хватаю его за шкирку и затаскиваю в фонтан, к себе.

Когда он выныривает – после того, как три, не то четыре пули калибра 25 миллиметров вышибают куски из краев чаши, минуя, по счастью, нашу нежную плоть, – по физиономии его блуждает та же мечтательная улыбочка. Он лежит на спине; вытекающая из разбитой чаши грязная вода клубится вокруг него кровавыми облаками. Рев турбин и грохот взрывов сметают слова, но я читаю по губам:

– Ты спас мне жизнь .

Я встряхиваю его так, что макушка бьется о камень.

– Где Ма’элКот? – ору я в спрессованный грохотом воздух. – Ты чуешь его? Он приближается или остановился?

– Ты сказал, что убьешь меня, если выдастся случай ! – кричит он в ответ. – А вместо того спас!

– Я передумал, блин! Довольно? Не заставляй меня пожалеть об этом! Где Ма’элКот ?!!

Глаза его стекленеют, взгляд устремляется в тихие дали, где кровь, дым, грохот сражения – даже не сон.

– Остановился, – говорит он, понизив голос. – Остановился. В половине дня пешего пути примерно.

Господи.

Я отпускаю его плечи и утыкаюсь в ладони лицом.