– Левша, правша?

Мне даже отвечать не приходится; выражение лица достаточно красноречиво, чтобы командир отвесил мне оплеуху.

Меня швыряют в грязь, на место покойницы, застегивают кандалы на правом запястье и уходят наверх по широким низким ступеням, унося с собой тусклые фонари. Свет гаснет в вышине, и я остаюсь во мраке, полном всхлипов, и воплей, и тихого, хриплого хихиканья.

И вони.

Мне знаком этот запах.

Я тонул в нем прежде.

Это запах квартиры 3F в районе Миссии: третий этаж, окна во двор, в самом дальнем конце от лестницы, две комнаты и встроенный шкаф, куда едва может уместиться койка для восьмилетнего мальчишки.

Запах биотуалета под сиденьем Ровера.

Отцовский запах.

Медленно скользя по дерьму…

Я погружаюсь в кошмар.

Чрево ада разверзлось под моими ногами, и я буду падать вечно.

2

Я предвижу часы и дни темноты, ничем не отличимой от уже прошедших часов и дней: нет света, чтобы очертить контуры мира, нет тишины. Вечная ночь, пронизанная напряженными взглядами. Иногда со мной заговаривают из мерцающей тьмы, и я отвечаю.

Не люди – «шахтеры». Мы больше не люди. Парень, сидящий надо мной, мучается от дизентерии и всякий раз, извергая жгучие струи дерьма, плачет и все твердит мне, как ему плохо.

Я отвечаю, что всем плохо.

Не рассказываю никому, кто я. Кем был.

Как я могу?

Я сам не знаю.

Ни сна, ни отдыха больше не будет: крики не умолкают. Вопли будут звучать, пока я не лишусь рассудка. Я твержу это себе и все же засыпаю, это точно…

Потому что просыпаюсь иногда от того, что вижу свет во сне.

Я просыпаюсь, чтобы лишиться объятий дочери, запаха кожи моей жены. Просыпаюсь в вечной ночи, где смрад и скрежет зубовный. Иногда рядом со мной оказывается деревянная тарелка с куском сыра или вымоченного в мясном отваре сухаря. Я нашариваю еду на ощупь и заталкиваю в рот грязными руками.

Раз или два я просыпаюсь от того, что по лестнице ковыляет, сжимая в руке фонарь, здешний «козел» – дебил, надо полагать, косоглазый, исходящий слюнями.. Он смотрит на нас, полуоткрыв рот, но я представить не могу, что из увиденного воспринимает недоразвитый мозг.

Здесь, в Шахте, я могу перешагнуть грань между жизнью и смертью, даже не заметив, – чем такая жизнь отличается от смерти? Самое забавное, что меня это даже не волнует. Хуже того…

Это не оцепенение души, пожираемой демонами. Это даже не «Я выдержу» сквозь стиснутые зубы. Это зябкое тепло на сердце, сахар на языке и взрыв в груди, чувство настолько чужеродное для меня, что я несколько часов, или дней, или лет не могу подобрать ему названия.

Наверное, это и есть счастье.

Не припомню, когда в последний раз мне было так хорошо.

Вот сейчас – лежа нагим в луже чужого дерьма, прикованным к стене, пока гангрена гложет гниющие мои ноги – я счастлив, как никогда в жизни.

Это все запах.

3

Вонь Шахты – моей жизни – поселилась в носовых пазухах, во рту, просочилась сквозь поры и добралась до извилин в мозгу. Я уже не замечаю ее.

Она напоминает мне…

Целиком я не могу выдернуть образы из памяти, мне приходится отламывать их кусочек за кусочком. Но проходит день или месяц, и головоломка собрана. Я понимаю, о чем напоминает мне запах.

О том дне, когда я пришел домой враскорячку.

Вот так пахло в квартире 3F в тот день, когда я протиснулся в дверь с изрядно расцарапанным очком и рвущимся на волю водопадом слез в глазах. Было мне тогда лет тринадцать.

У отца была ремиссия. Он пытался прибраться в комнате у кухни, где спал. До этого он на несколько дней впал в фазу параноидального бреда. Собирал свое дерьмо в пластиковые мешки, опасаясь, что его «враги» добрались до общей уборной в коридоре, которую мы делили с квартирами 3A, B, C, D, E и G. По его мнению, воображаемые преследователи собирались отделить его испражнения от всех прочих и с помощью какой-то фантастической машины прочитать по ним его мысли; отец убежден был, что весь мир намерен украсть идеи книги, которую он писал втайне.

Но в тот он был вполне вменяем; тащил мешок за мешком к канализационному люку в переулке за моим окном. Думаю, даже его воображаемые злодеи не смогли бы разобраться, где чье говно, когда то попадет в сточную трубу.

В общем, один мешок лопнул. Содержимое его разлилось по всей кухне, и, когда я вошел, отец неловко и неумело пытался собрать дерьмо на совочек и переложить в другой мешок. А мне хотелось только добраться до своей каморки, свернуться на койке и забыть, как я перетрухнул, но мне же вечно не везет.

Или напротив – везет больше, чем надо.

Спустя столько лет уже не скажешь.

Отец поймал меня, когда я пытался проскользнуть у него за спиной, и приказал помочь с уборкой. Ясно помню, как больно было мне становиться на четвереньки, и отец, несмотря на свое безумие, что-то почуял в моих стариковских движениях и скорченной физии. Он обнял меня, прижал к себе и спросил, что случилось, так спокойно и мягко, словно правда хотел знать, и тогда я разрыдался.

Был один пацан – Фоли его звали, Фоли Зубочистка. Здоровый пацан, лет шестнадцати-семнадцати, вдвое меня крупней. Работал курьером на жучка с черного рынка по имени Юрчак – выходило, что первый парень на квартале. Вечно вокруг него крутились пара пацанов помельче, пытаясь то подзаработать, то выклянчить талон-другой на выпить и закусить.

Мне тогда казалось, что Фоли круто устроился в жизни. Я-то кормился сам и кормил отца квартирными кражами – ловкий был, невысокий и бессовестный совершенно, но пары едва не случившихся встреч со здоровенными пьяными работягами, когда те входят в дверь, а ты едва успеваешь выбраться в окно, обычно хватает, чтобы парень попытался найти работу поспокойнее.

Ну я и подался к Юрчаку. Лентяем меня в жизни не называли. Я ради босса жопу рвал, и тот уже начал подбрасывать мне всякую мелочь, что раньше уходила Зубочистке, и тому это сильно не понравилось.

С парой своих шестерок он загнал меня в переулок и повалил на мостовую.

Как его звали, уже не помню. Все обращались к Фоли «Зубочистка» – думаю, член у него был тонкий и короткий, но ручаться не стану. Когда он понял, что от погоняла такого ему в жизни не отмыться, то решил кликуху перенаправить: взял моду всюду таскать здоровенный ножище, дюймов девять не то десять. Его и называл своей зубочисткой.

Этот ножик он мне и попытался засунуть в очко.

Снимать мне штаны он не стал; так, для предупреждения. Шестерки меня держали, а Фоли снял свое «перо» вместе с ножнами, уткнул мне в задницу и нажал . Больно было неописуемо.

А потом объяснил мне, односложными словами, чтобы я выматывался из кодлы Юрчака, а то в следующий раз он засунет мне ножик в задницу до рукоятки.

Без ножен.

Не думаю, что я сумел бы все это объяснить отцу. Между судорожными всхлипами на долгий рассказ не оставалось времени, да и нет таких слов, что могли бы выразить мой ужас. Путь домой казался мне бесконечным, и всю дорогу я мог думать только о том, как холодная сталь входит мне в очко, разрезая изнутри…

Ни до, ни после мне в жизни не было так страшно.

Отец только обнимал меня и укачивал на испачканных дерьмом руках, пока я почти не успокоился. А потом спросил, что я собираюсь делать. Я ответил, что уйду. А что мне оставалось? Только уйти, потому что иначе Зубочистка меня убьет.

То, что сказал мне затем отец, изменило мою жизнь.

– Он все равно может тебя убить, – проговорил он.

Я обдумал его слова, и меня снова затрясло. Едва хватило сил поинтересоваться у отца, что же мне делать тогда.

– Делай что должен, Хэри, – ответил он. – Чтобы потом смог посмотреть в зеркало без стыда. Может, этот пацан тебя убьет. А может, и нет. Может, сегодня вечером на него упадет кирпич с крыши. А ты завтра можешь попасть в перестрелку на улице, и тебе станет не до Зубочисток. Будущее не взять к ногтю, Киллер. Ты властен только над своими действиями, и единственное, что важно – чтобы тебе потом не было стыдно. Жизнь – слишком паскудная штука, чтобы отравлять ее еще и чувством вины. Поступай так, чтобы гордиться собой, и пошли все к черту.