«Сам увидишь».

«Как уже упомянул Наварт, я — репортер журнала «Космополис», — сказал Герсен. — По существу, я представляю руководство этого журнала. Один из наших корреспондентов подготовил довольно-таки сенсационную статью. Подозревая, что автор проявил излишний энтузиазм, я обратился за консультацией к Наварту, и он подтвердил мои сомнения. Возникает впечатление, что автор статьи говорил с Навартом, когда тот находился в состоянии вдохновленного возбуждения. Автор приложил немалые усилия, чтобы добыть фактический материал, но, как мне кажется, придает слишком большое значение некоторым замечаниям, высказанным во время интервью».

«Да-да, статья. Она у вас с собой?»

Герсен продемонстрировал обложку макета журнала: «Статья появится в этом выпуске. Я настоял на проверке фактической информации и, судя по всему, не зря. Наварт утверждает, что автор позволил себе недопустимые вольности. Он считает, что, по всей справедливости, вам следует предоставить возможность одобрить эту статью прежде, чем она будет опубликована».

«Здравое суждение, Наварт! Что ж, позвольте мне познакомиться с этим словоизлиянием, вызывающим такие раздоры. Уверен, что черт не так страшен, как его малюют».

Герсен положил журнал, раскрытый на первых страницах статьи, на стекло сканера. Виоль Фалюш стал читать. При этом он время от времени издавал явно непроизвольные звуки: шипел сквозь зубы, слегка прокашливался. «Переверните страницу, будьте добры», — сказал он непринужденно мягким тоном. Через некоторое время он сообщил: «Я закончил». Наступило молчание, после чего Виоль Фалюш снова заговорил — на этот раз в его голосе, притворно насмешливом, звенела металлическая нотка: «Наварт, ты снова позволил себе непростительное безрассудство — непростительное даже для поэта, опьяненного музой».

«Воспитатель нашелся! — проворчал Наварт. — Разве я не дал понять, что не имею никакого отношения к этой авантюре?»

«Имеешь. Я заметил выражения, искажающие и преувеличивающие действительность так, как это может сделать только сумасшедший поэт. Ты не умеешь держать язык за зубами».

«Откровенность — достоинство, а не порок, — храбро возразил Наварт. — Истина, то есть нелицеприятное отображение действительности, всегда прекрасна!»

«Восприятие красоты зависит от точки зрения наблюдателя, — парировал Виоль Фалюш. — Лично я не нахожу никакой красоты в этой оскорбительной статье. Ее нельзя публиковать».

По какой-то невероятной причине Наварт счел нужным выразить недовольство: «К чему твоя известность, если твои друзья не могут использовать ее с выгодой для себя?»

«Эксплуатация известности и унижение друзей — не одно и то же, — ответил мягкий голос. — Представь себе, как мне будет неприятно, если эта статья появится в печати, и я стану предметом всеобщих насмешек! Мне придется обеспечить возмещение ущерба всеми участниками этой провокации, как того требует элементарная справедливость. Так как в результате твоих действий я был оскорблен в лучших чувствах, своими дальнейшими действиями ты обязан восстановить мой эмоциональный баланс. Утверждать, что я слишком чувствителен, недостаточно. Если ты причинил мне боль, ты должен утолить эту боль независимо от того, насколько непропорциональными тебе кажутся необходимые для этого усилия».

«Истина отображает космос, — упорствовал поэт. — Уничтожить истину может только тот, кто разрушает космос. А это воистину непропорционально!»

«Ага! — воскликнул Виоль Фалюш. — Но статья не обязательно отображает истину! Это всего лишь изложение точки зрения, выборочно искажающее отрывки бытия, вырванные из контекста. Будучи человеком, которого содержание этого клеветнического пасквиля касается самым непосредственным образом, я объявляю его неприемлемой, наглой ложью!»

«Я хотел бы кое-что предложить, — вмешался Герсен. — Почему бы не позволить издателям «Космополиса» изложить факты такими, какие они есть — то есть, другими словами, такими, какими они представляются с вашей точки зрения? Не сомневаюсь, что вам есть что сказать людям Ойкумены, у которых ваши успехи вызывают жгучее любопытство, одобряют они их или нет».

«Не думаю, что это было бы полезно, — сказал Виоль Фалюш. — Такую статью восприняли бы как самовосхваление или, что еще хуже, как несостоятельную попытку самооправдания. В сущности, я скромный человек».

«Но в то же время вы — художник?»

«Несомненно. В самом буквальном и благородном смысле этого слова. До меня художники передавали свое видение мира абстрактным, символическим языком. Зрители, слушатели — аудитория — всегда играли пассивную роль. Я пользуюсь более животрепещущей символикой, по существу абстрактной, но непосредственно ощутимой, зримой, слышимой — короче говоря, символикой событий и условий бытия. Нет зрителей, нет слушателей, нет никакой пассивности. Все становятся участниками трагикомедии. Их восприятие максимально обостряется, посредничество становится излишним. Никто, кроме меня, не осмеливался создать произведение искусства такого масштаба и такой интенсивности воздействия». Тут из груди Виоля Фалюша вырвался странный смешок: «За исключением, пожалуй, моего страдающего манией величия современника и соратника, Ленса Ларка, хотя его концепции не столь универсальны и динамичны. Осмелюсь заявить, что я — величайший художник в истории человечества. Предмет моего искусства — сама жизнь; моя изобразительная среда — жизненный опыт; моя палитра — наслаждение, страсть, жгучая тоска, страдание, боль. Я организую все условия и воздействия так, чтобы они усиливали и в совокупности передавали желаемый эффект. Таким экзистенциальным произведением искусства является, как вы понимаете, мое поместье, общеизвестное под наименованием «Дворца Любви»».

Герсен многозначительно кивнул: «Именно об этом не терпится узнать людям Ойкумены! Вместо того, чтобы публиковать вульгарный набор сплетен, — Герсен похлопал по макету журнала тыльной стороной руки, — редакция «Космополиса» хотела бы, чтобы вы подробно разъяснили свой тезис. Мы хотели бы получить фотографии, схемы, образцы ароматов, звукозаписи, портреты — но прежде всего и важнее всего было бы познакомиться с вашими мнениями, так как никто не разбирается в творческом процессе лучше создателя произведения искусства».

«Возможно, возможно».

«Прекрасно! С этой целью неплохо было бы обсудить материал лицом к лицу. Назовите время и место встречи, и я сделаю все возможное, чтобы не упустить такую возможность».

«Мы можем встретиться во Дворце Любви. Где еще? Ежегодно я принимаю группу гостей. Вы будете в ее составе, и старый сумасшедший Наварт тоже».

«Только не я! — возмутился Наварт. — Никогда я не покидал и не покину Землю! Не хочу потерять последнее, что у меня осталось — ясность внутреннего видения».

Герсен тоже сомневался в возможности такого решения вопроса: «Для меня было бы не слишком удобно принять ваше приглашение, несмотря на всю его заманчивость. Я предпочел бы встретиться с вами сегодня же вечером здесь, на Земле».

«Невозможно. На Земле у меня много врагов, на Земле я — призрак, тень среди теней. Никто не может указать на меня пальцем и сказать: «Вот он стоит, Виоль Фалюш!» Никто, даже старина Наварт, которому я обязан многими глубокими прозрениями. Кстати, ты устроил превосходную вечеринку, Наварт! Великолепную, достойную поистине безумного поэта! Тем не менее, меня разочаровала девушка, переданная на твое попечение, и я разочаровался в тебе. Ты не проявил ни такта, ни воображения, ни способности к творческой координации событий, не оправдал мои ожидания. Сравни то, во что превратилась эта девушка, с тем, чем она могла бы стать! Я ожидал увидеть новую Джераль Тинзи: веселую и серьезную, сладкую, как мед, едкую, как лимонный сок, мечтающую о звездах, пылкую и в то же время невинную. И что я вижу? Разбитную девку, уличную потаскуху с унылой замызганной рожей, лишенную всякого чувства ответственности, всякого вкуса, всякой интуиции и проницательности! Представь себе! Она предпочла мне — мне! — какого-то Иэна Келли, наглого проходимца, которому нет места среди живых. Я нахожу возникшую ситуацию непостижимой и недопустимой. Девушке явно недостает хорошего воспитания. Наварт! Надеюсь, ты сообщил ей обо мне и о том, что от нее ожидается?»