Тогда она еще была Анютой, Анечкой, и в мамином теплом смехе таяла отцовская резкость. Если подумать, мир выглядел вполне дружелюбным местом, и никто не предупреждал, что однажды это изменится.
Анна порой (всё реже и реже) спрашивает себя: а простила ли она маму? Или всё еще нет? Ответ прячется за тенями прошлого и, наверное, никогда не выйдет на свет, если только однажды они вдруг не встретятся снова.
Она представляет себе, что скажет: ты сбежала от отца, это я понимаю лучше всех; но почему ты не взяла с собой меня?
А может, Анна не сумеет перешагнуть через гордыню и только отвернется презрительно. Ни о чем не спросит, пройдет мимо… Как знать, на что ты способна в минуты потрясений?
Мама сбежала, но не это самое плохое. Плохо то, как ее бегство изменило отца. Как будто Анна осиротела дважды, потеряв сразу обоих родителей. Да нет, куда хуже. Как будто отец стал врагом, от которого некуда спрятаться.
С годами его раны затянулись, и на место ярости пришла холодная отстраненность. Наверное, никто и никогда так жестоко не уязвлял самолюбия великого Аристова, как его собственная жена.
Он кинул смятую записку к ногам Анны, словно обвиняя дочь в преступлении матери. Теперь она уже не помнит точно, что там было написано. Путаное про тиранию, свободу и любовь. Тогда это казалось всего лишь словами, лишенными смысла. Анна смотрела их значение в словарях, но понадобилась встреча с Раевским, чтобы действительно постичь, как много они вмещают.
Его любовь обрушилась откровением: Анна и не понимала, как истосковалась по обычным прикосновениям, теплым словам, пониманию и искренности. Наверное, такое потрясение испытал бы слепец, вдруг увидев солнце.
Раевский был по-настоящему добр, добрее всех, кого она знала. И этого оказалось достаточно, чтобы заполучить ее вечную преданность.
Анна уходит с работы точно по времени, испытывая невероятное облегчение, что наконец-то можно перемешаться с прохожими, снова стать безликой и безымянной. Вечерний город равнодушно принимает ее на свои улицы, и она впервые за этот длинный день дышит полной грудью.
В карманах весело звенит мелочь — Анна перебирает в уме нынешние цены, приглядывается не к вывескам, а публике, ошивающейся возле трактиров, наконец решается и торопливо ныряет в некий «Паровой бородач». Мгновенно прошибает паникой: какая толкотня! Какая теснота! Но тут же отпускает — она все еще невидимка. Все заняты только собой, и какая огромная разница в сравнении с теми ресторациями, где она когда-то нежилась в блеске Раевского.
Толкнув себя вперед, Анна всё же заказывает щи и чувствует себя настоящим героем: раздобыла, смогла! Ест, однако, безо всякой охоты, как будто за годы на станции «Крайняя Северная» совершенно перестала понимать, что вкусно, а что нет. Краюху хлеба забирает с собой: будет ей завтрак. И спешит туда, куда с самого утра рвалось ее сердце, — как только стало понятно, сколько всего она пропустила.
Публичная императорская библиотека на перекрестке Невского и Садовой — величественная, монументальная — всегда была для Анны надежным пристанищем. Не сосчитать, сколько часов отрочества было проведено в ее прохладных и тихих залах, где шелест страниц обещал превосходное будущее.
Это в трактир зайти было страшно, а сюда Анна входит свободно. Она всё еще помнит номер читательского билета, но совершенно забывает о том, как неприглядно сейчас выглядит. Не бывшая каторжанка шагает по каменным плитам, а четырнадцатилетняя гимназистка с двумя длинными косами, на воротнике ее шерстяного платья вышиты ключ и циркуль, в лакированных туфлях отражаются роскошные библиотечные люстры.
— Я потеряла читательский билет, — говорит она строгой тетушке на регистрации. Совершенно незнакомой, а ведь когда-то каждую тут знала. — Анна Аристова…
— Паспорт, — устало требует библиотекарша, и рука сначала привычно взлетает к карману, а потом зависает. Анна старается не прятать глаз, достает свою серую жалкую бумажку небрежно, будто она такой же документ, как и все остальные. Однако на лице тетушки немедленно проступает брезгливость.
— С видом на жительство не положено, — сообщает она неуступчиво.
Это как удар под дых, аж воздух выбивает из груди. Казалось бы, пора привыкнуть, но мир в очередной раз рушится, а реальность страшна: Анна Аристова — нынче человек самого низшего сорта.
— Послушайте, — говорит она отчаянно, — но у меня уже есть читательский билет…
— Я ведь и охрану вызову.
Анна разворачивается и медленно, нога за ногу, бредет к выходу. Как всегда, когда она падает, ей не дает разбиться вдребезги ледяная расчетливая злость. Словно Раевский берет ее за руку и, посмеиваясь, нашептывает: «Посмотри, на окнах — стальные противопожарные ставни. Закрываются на засовы изнутри. Но как проржавели петли… А замки в дверях не меняли уже лет двадцать. Здесь всё такое старое, а сторожа так ленивы… Караулка совсем рядом со входом, но это не беда. Мы найдем другую дверь. Что с того, коли они заперты на ночь, Анечка? Это всего лишь жалкая библиотека… Почти оскорбительно».
На улице уже стемнело. Анна обходит здание — три этажа, но ставни первого выше ее головы. Зато с непарадной части здания находится цоколь. Тут даже подтягиваться не нужно, достаточно просто присесть на корточки. Находит подходящее служебное окно, которое, как и полагается, прикрывает массивная противопожарная ставня. Но механизм подъема был давно снят, а саму ставню, слетевшую с одной нижней петли, намертво заклинило в полуоткрытом положении. Остается лишь отвести мешающий угол… Тут понадобится рычаг.
Денег теперь не жалко: если этот город не хочет ее, то и она с ним не собирается церемониться. Поэтому Анна решительно заходит в первый попавшийся ломбард и выкладывает все, что у нее осталось, за складной нож часового мастера. На стальной рукояти закреплены тонкие шильца, лопаточки и крючок для чистки трубок. Никто не посмеет придраться к механику, раздобывшего себе инструмент.
Времени у нее много — библиотека закрывается на ночь только в десять. Анна кутается в пальто, но холода не ощущает. Наверное, потому что излучает его сама. Мимо бронзовых коней она спускается к Фонтанке, втягивает в себя запах речной воды, отдающей илом, носком башмака скидывает туда камешек и долго смотрит на то место, где он утоп, даже когда круги уже исчезли.
Поднимается наверх, останавливается напротив огромных витрин Елисеевского магазина. За стеклом громоздятся пирамиды ананасов, заморские вина, шоколад в блестящих обертках. Яркий свет льется изнутри, и Анна смеется своему отражению — серому тощему привидению.
Восьми лет каторги, оказывается, недостаточно, чтобы начать жить честно. Она ведь попыталась — и признала поражение уже на третий день. К черту всё это.
Тонкое шило входит в щель между полотном ставни и рамой, одно точное движение — и ржавый шпенек засова легко поддается. Раздается упругий скрежет, и тяжелая ставня с глухим стуком проваливается внутрь, в темноту подвала. Щели хватает, чтобы просунуть руку, отыскать изнутри шпингалет и отодвинуть его. Створка с визгом поддается, открывая путь. Анна замирает, вглядываясь в черноту, — но ни криков, ни бегущих шагов. Только холодный, спертый воздух, пахнущий старыми камнями, пылью и сладковатым запахом тлена.
И когда она уже решается проскользнуть внутрь, над ухом раздается буднично-безразличное:
— Анна Владимировна, прошу за мной.
Она медленно поворачивает голову и видит того самого филера, встретившего ее в первый день. Архаровская ищейка! Голова дергается назад, будто натягивается невидимый поводок. Анна снова смеется — возможно, она этим вечером действительно сошла с ума, самое время. Поднимается. И бросает в невозмутимое лицо как можно презрительнее:
— Я помню дорогу.
— И всё же я провожу.
Красавица, ни о чем не спрашивая, провожает поздних посетителей в небольшую, немного захламленную гостиную. Сегодня Архаров не корпит над документами — в потертом бархатном халате он стоит на коленях перед камином с кочергой и щипцами в руках, возится с потухшими углями. Вот ретроград, отстраненно думает Анна, кто нынче топит камины.